Выбрать главу

Манекен молчал, то ли собираясь с мыслями (никто не знал, насколько велик его словарный запас), то ли выдерживая необходимую – божественную? – паузу.

…Забыв про него, Каргин перенесся мыслями в далекую свою юность – поздние шестидесятые прошлого века. Он тогда жил в Ленинграде, заканчивал десятый класс. Родители, сколько себя и их помнил Каргин, непрерывно скандалили, сходились, расходились, а в тот год окончательно развелись. Мать обменяла квартиру, перебралась в Москву, точнее, в Подмосковье, куда недавно переехал из Средней Азии ее отец – дед Каргина. Отец Каргина – он числился штатным режиссером на «Ленфильме» – получил «за выездом» немалых размеров комнату с сохранившимся от прежних времен камином в коммуналке на улице Восстания в доме, где, если верить черно-зеленой доске на фасаде, некоторое время обитал неистовый критик-демократ Виссарион Белинский.

Комната находилась в самом начале многократно перекроенной квартиры доходного дома девятнадцатого века. Входную дверь, как побывавший во многих боях мундир, украшали девять раздолбанных пуговиц звонков. Несколько пар спутанных проводов заинтересованно выглядывали из просверленных в двери дырок, словно маленькие разноцветные змейки. Посетители должны были на собственный страх и риск соединять медные жала проводков, чтобы дать знать обитателям о своем приходе. Новое жилище отца размещалось в первой (возле прихожей) части квартиры на максимальном удалении от мест общего пользования. В кухню, ванную и туалет вел длинный, как туннель между станциями метро, и такой же темный коридор.

Охотников жить в «охраняемом государством», как явствовало из надписи на зеленой бронзовой доске с трудноузнаваемым профилем стриженного «под горшок» Белинского, на студии «Ленфильм», за исключением принужденного к тому обстоятельствами отца, не отыскалось. Осмотрев комнату, измерив шагами расстояние до ванной и сортира, сосчитав по пути соседские двери (их оказалось девять – по числу звонков; три были опечатаны сильно подсохшими бумажными ленточками с фиолетовыми печатями, на которых угадывались щит и меч и расплывчатые буквы МВД СССР), отец немедленно отбыл на Камчатку снимать документальный фильм об экспедиции Витуса Беринга. Великий мореплаватель, сам того не ведая, открыл пролив между Азией и Америкой, а затем, потерпев кораблекрушение, замерз среди бескрайних просторов Русского Севера. В фильме предполагалось реконструировать последнюю экспедицию героического датчанина на российской службе.

Каргин остался один. Без родительского присмотра он жил как хотел, допоздна читал, часто пропуская первые уроки. Что-то подсказывало ему, что школа (она тогда в его представлении была неотделима от обобщенного образа «ювенального» СССР с обязательной десятилеткой, ежегодной диспансеризацией, Дворцами пионеров, кружками по интересам, спортивными кроссами, районными, городскими, республиканскими и всесоюзными ученическими олимпиадами и так далее) не допустит, чтобы он остался без аттестата о среднем образовании.

Квартира была на втором этаже. Прямо под ней находилась автобусная остановка. Каждое утро ровно в девять к ней подъезжал автобус с ярко-оранжевой (как шнурки на кроссовках у манекена) крышей. Комната в силу сложного оптического эффекта (одно из окон в ней было угловым), как фужер шампанским, наполнялась золотистым светом. На матовый, давно не ведавший малярной кисти потолок ложился красный, как на одном из вариантов знаменитой картины Малевича, революционный квадрат. Выложенный старинными белыми изразцами камин тоже участвовал в световом шоу, отражал красный квадрат, как если бы в его замурованной печи горел огонь.

Каргин открывал глаза и понимал, что на первый урок он опоздал…

Наверное, автобус с оранжевой крышей подъезжал к остановке и в другое время суток, но уже без выраженного оптического эффекта.

И все же жить «как хотел» у Каргина не вполне получалось.

Ленинград был его родным городом. Он понимал его горькую, оторванную от (советской в то время) реальности, претерпевающую непрерывное разрушение красоту. Она, подобно мимолетному утреннему огню на изразцах бездействующего камина, открывалась Каргину в разных образах и ракурсах. В прямых улицах, венчаемых угловыми с башнями наверху, как носорожьими рогами, домами. Во вложенных в каменные колчаны водяных стрелах каналов. В тянущихся вдоль горизонта воздушных, соединенных золотыми кнопками и скрепками куполов и шпилей, линиях набережных. Даже в глухих колодцах дворов, в потускневших интерьерах старых подъездов, в широких, промятых каменных ступеньках, ведущих на этажи с коммуналками, в выгрызенных временем, ветром и дождем свистящих пустотах в телах атлантов и кариатид он видел эту исчезающую красоту. Она, пусть исчезающая, но красота, вопиюще контрастировала с уродливой, точнее, даже не уродливой, а жалкой, как тупое молчание у школьной доски, одеждой Каргина.