Выбрать главу

— Трудный ты человек, — говорит Нено, протрезвевший после недолгого сна в машине. — Неясный ты. С одной стороны, ратуешь за нововведения, а когда видишь, что их предлагают другие, протягиваешь руку: «Нет!..» Погоди, да сам-то ты какой? Хороший или плохой? Вправду ли ты за новое или прикидываешься, а на самом деле — против него?

— Ты перепутал, не ту выбрал профессию. Ты, Нено, прирожденный поп.

— Ну, а теперь возьми на заметку, — говорит секретарь, будто не слыша. — От Голубова можешь черпать только пользу. Я имею в виду не личную его жизнь — в конце концов, у каждого есть свое слабое место, — а его интерес ко всему новому. На твоем месте я бы не стал сжигать матрац из-за одной какой-то блохи. Не забывай, галечные почвы в горном районе преобладают. Успех со стелющимися помидорами может развязать нам руки в производстве ранних сортов, да и не только в них. Но Симо — чувствительный, непостоянный, и ему не много надо, чтобы забросить все к чертям.

— Он тебе жаловался?

— Я не удивляюсь твоему вопросу: ты превратно судишь о людях. Хорошо, если сегодняшний случай пойдет тебе на пользу. Ну что, продал тебе дед ракию? Не продал. Предложил тебе — но в подарок, не за деньги. Ты напрасно отказался, огорчил старика. Между прочим, если ракия тебе в самом деле понравилась, я для тебя ее куплю. Скажу ему: «Нужно для друга из околии» — и он даст, сколько попрошу.

— Ладно.

— Так о деле. Вчера ездил смотрел помидоры. Спросил тетку Велику, звеньевую, как проходит опыт, и она рассказала…

— Хозяйство — производственное предприятие, а не экспериментальная база. Когда речь идет о практике, я за то, что родилось, выращено и воспитано в научно-исследовательских институтах. Там все рассчитано. Только таким новшествам я могу довериться. То, что мы иногда делаем, далеко от жизни и науки, не имеет ни истории своего рождения, ни собственной выстраданной судьбы, это плод… Одним словом, самодеятельность мне противна, она напоминает недоброй памяти время, когда недостаточность опыта, знаний и сил компенсировалась наивным энтузиазмом.

— Вот тебе раз! — Нено удивленно таращит круглые свои заячьи глаза.

— Понимаю, ты хочешь сказать: «Сивриев, дескать, позволяет себе говорить по-э-тич-но! Но эти слова, да будет тебе известно, не мои, их сказал другой человек, который, впрочем, тоже не был поэтом. Однако… — Он усмехается. — Не лучше ли будет, если ты расскажешь несколько сказок, как бай Тишо, о красоте и о том, как сердце «прорастает» добром?.. Эта абсолютно наивная философия должна способствовать самосовершенствованию личности, это мне нравится, хотя, как я сказал уже, выглядит она крайне наивно. С подобными рассуждениями председатель выглядит всегда каким-то хромым — будто натянул чужие башмаки и они ему жмут.

— Ошибаешься. Бай Тишо никогда не обувается в чужие башмаки. А в том, что ты видишь, как он прихрамывает, вина твоя. Ты ведь не живешь с людьми, которые тебя окружают, ты проходишь сквозь них, как сквозь шпалеры, — все равно, распоряжаешься ты или ждешь распоряжений. Главное, ты не живешь вместе с ними. Говоришь, философия? Нет здесь никакой философии. Для бай Тишо мир таков, какой он есть, и ничего больше.

— Не имеет значения. Важно, что он сегодня понравился мне больше обычного.

Возле кондитерской они сталкиваются с какой-то женщиной, в первую секунду она кажется Сивриеву поразительно похожей на Милену. Узкое белое лицо, большие серо-зеленые глаза и густые, черные, как вороново крыло, волосы, убранные в пучок. Пройдя еще десяток шагов, Сивриев оборачивается. Нет, какое тут сходство — незнакомка идет по-мужски широко и размашисто. Ни о каком сходстве не может быть и речи.

XVIII

Первой заботой Тодора, как только он вошел в дом, было опустить ноги в холодную воду. Отек мало-помалу спадает, все тело чувствует облегчение. А как же сейчас чувствует себя председатель, думает он, растирая мускулистые икры, и вспоминает, как бай Тишо выходил из дома Методия: раскорячившись по-кавалерийски и ступая точно по горячим угольям…

Сивриев снова возвращается к разговору бай Тишо о красоте, о «прорастании» добра в человеческом сердце. Язычество, христианство, атеизм — все собрала в кучу несложная эта философия, как разноцветные бобовые зерна в миске… Каждое соприкосновение с этим человеком понуждает тебя мыслить по-иному, но, как бы то ни было, ведь даже когда ошибается, он излучает искреннюю, непосредственную доброту, которая внушает уважение, и независимо от согласия или несогласия с его действиями понимаешь, что человек с таким обаянием — личность, необыкновенная в своей простоте и целостности.

Тодор ложится и, погасив лампу, смотрит, как луна постепенно уходит из светлого оконного пространства. Сколько раз он говорил себе, что надо повесить занавески, да все как-то руки не доходят. Нет, не в луне причина бессонницы. Сон не шел и после того, как в комнате воцарилась густая тьма. Включив свет, Сивриев тянется к стопке книг возле кровати и сразу, на ощупь, находит нужную. Как и прежде, сначала читать трудно, но потом он втягивается в текст, и уже ничто не в состоянии оторвать его от этих темных, запутанных на первый взгляд рассуждений о категориях времени и пространства, материи и духа, воли и свободы. Сивриев то вздрагивает от сознания собственной беспомощности, то задумывается о мощном интеллекте, способном так поразительно легко оперировать этими категориями. Чувство свободы наступает после того, как воля достигает познания своей сущности… Самая большая привилегия человека есть, следовательно, возможность проявить себя свободным существом… Эти мысли снова возвращают Тодора к сегодняшней исповеди председателя там, в первозданном старом лесу. Да, из всех их — Нено, Голубова, его — бай Тишо, кажется, в самой большей степени пользуется этой привилегией, хоть и не знает, что существуют такие философские категории. Дома, на службе, перед людьми или наедине с собой он говорит только то, что ему нравится или не нравится, и делает только то, что сам считает хорошим и полезным. Все его поступки и действия являются свободным проявлением «свободного существа». Он не раб каких бы то ни было догм и норм поведения, за исключением, пожалуй, нескольких моралистических пристрастий… Каждый живой человек несет в себе всего понемногу, но есть у каждого свои привычки, своя доброта, свои слабости, своя боль. Это «свое» и делает его таким или иным — сильным, слабым, великим, жалким… И это «свое», неповторимое, больше всего значит для бай Тишо.

Сивриев все глубже погружается в этот искусственно созданный, вызывающий головокружение мир, рожденный больным, но гениальным сознанием немецкого философа. «Единственное, что есть у человека, и все, что у него есть, — это дух, а остальное…» Он кладет раскрытую книгу на грудь и, скрестив руки, сосредоточенно наблюдает неподвижное белое пространство над головой. Нет, говорит он себе, «единственное» и «все» — это материя, а дух — внутренняя сила человека, осознанная деятельность познания, и долг — синтезированное выражение проявлений этой материи…

За мертвенно-серыми стеклами — вечное, неизменное лицо ночи, которое уже несколько часов подряд наблюдает за ним. Около полуночи чувство времени ускользает все-таки из его сознания — до тех пор, пока первые петухи не вспугивают хрупкий его полусон. Тодор понимает, что уже не уснет, а потому встает и, ополоснув лицо, выходит на воздух. В теплом сумраке сталкивается с Илией, молодым хозяином. Он в пижаме, босой.

— Не спится?

— Как и тебе. Одна у нас болезнь…

— Так женись.

— А, да брось ты! Послушай, раз уж мы разговорились, что ты скажешь, если я увеличу квартплату еще на пять левов?

— Начали с двадцати, а с этими пятью станет тридцать пять?

— Кто может — тот сможет еще. А кто не может, пусть сможет, сколько может! Такова жизнь. В прошлом году первая черешня на базаре была по шестьдесят стотинок, а нынче вон последняя стоит столько же.

Сивриев смотрит на старообразное его лицо, на опухшие веки и думает, к какой категории он мог бы Илию причислить: способный — неспособный, умный — глупый, честный — бесчестный? Такими, в общем, были для него все люди. То, что остается вне этой классификации, есть плазма общества, на поверхность которой всплывают характеры, присущие отдельным категориям. Прежние впечатления его об Илии не привели его, однако, ни к какому определенному выводу.