Выбрать главу

Филипп тянется в хвосте и так же, как и все, бежит трусцой, когда ветер задувает сильнее. У входа на хозяйственный двор он встречает Марию.

— Уходишь?

— Нет. Я дежурю, — отвечает сестра. — Ночная сменщица больна, а я ферму боюсь оставить.

К ним подходит учетчик Илия.

— Вот тебе накладная, которая у тебя не сходилась. Я ее переписал.

Филипп идет дальше, в село. По пути его догоняет Таска и приглашает зайти. Он идет за ней наверх по деревянной лестнице, на чердак, где ее комнатка, и Таска сразу же снова убегает вниз.

Оставшись один, Филипп берет со стола альбом. «Блокнот для записей Таски Костадиновой, ученицы десятого класса…»

Он переворачивает страницу.

«Просто любить, страдать, встречая удары судьбы улыбающимся взглядом; положить букет роз на могилу любви — и все-таки улыбаться…

Таске — на память о том уроке истории, когда мы оба были невнимательны. Ваня».

«Что такое Любовь? Кто предназначил ее людям? Грешно ли любить? Любовь — это дар или наказание? Это солнце, под которым все расцветает, или огонь, который превращает в пепел самые святые чувства?»

Филипп улыбается. Ох уж эти ученические излияния, сочиненные, конечно, на уроке!.. И писали-то, наверное, о Любви (с большой буквы, конечно) по расчерченным карандашом линеечкам, подложив под ладонь чистый листочек…

В двадцать три года человек может смотреть на будущее с восхищением, но на собственное прошлое и на прошлое своих сверстников — беспощадно. Снисхождение (уже не к тому, что прошло, а к сегодняшнему дню) придет гораздо позже. Еще позднее, ближе к закату, явится и последний судья, который, может быть, отрежет и отбросит кое-какие излучины среднего течения, но начало будет вспоминать только хорошо.

Где-то на середине дневника Филипп листает его назад и снова перечитывает страницы, подписанные каким-то Поликсеном.

Для прекрасных, для бархатных глаз, в чьих глубинах тонул я не раз, обезумевший, только молю: «Пощади, я люблю…»

17.III.1963 г.

Поликсен С.

Приходит Таска, сталкивает локтями книги со стола и ставит поднос.

— Угощайся. Кто знает, с каких пор не ел. Когда человек один…

Как это так, что он до сих пор не знал о существовании этого ее альбома, думал Филипп, жуя сухой бутерброд. Между прочим, существование Поликсена не вызывает у него никакой боли, никакого волнения, и это открытие его удивляет.

День, незаметно вырвавшись из вод Струмы, по-мальчишески нетерпеливый, перескакивает через хребет. Последним угасает Желтый Мел. Когда и его макушка темнеет, Филипп благодарит за угощение и поднимается. На пороге они встают рядом, и он на миг ловит свое отражение в ее блестящих зрачках. Он вспоминает: «Для прекрасных, для бархатных глаз, в чьих глубинах тонул я не раз…» Вопрос «Кто это — Поликсен?» готов сорваться, и он даже говорит себе: вот еще один чудесный повод для ревности, но он не испытывает ничего. Любопытно знать, кто этот Поликсен, откуда он, но ревновать не стоит.

Стал ли он со временем равнодушным к Таске? Или для этого есть какая-то иная причина?

IX

Мария долго рассматривает смятый листок, который дал ей учетчик. Когда наконец поднимает глаза, она осознает, что брат ее ушел, а рядом Илия, который за ней наблюдает, словно хочет ее мысли прочитать. Она молчаливо засовывает накладную в карман фартука и уходит на птицеферму.

Железная дверь скрипит, поет на все голоса, и Мария думает, что надо найти время смазать петли. Сев на скамейку перед зданием, она прикрывает глаза — так лучше всего отдохнуть можно. Дома-то все что-нибудь да испортит настроение или же о прошлом напомнит. Вчера бай Тишо заговорил после заседания правления: «Как поживаешь? Теперь вас как-никак двое…» — «Ну и что же, что нас двое?» — оборвала она его. «Никто не мешает, устроите свою жизнь…» Ей с Парашкевом просто не о чем говорить! Раньше, пока жива была старуха и Марии непрестанно приходилось думать о самообороне да о предстоящих схватках, она будто не замечала расстояния между собою и Парашкевом. Не замечала отчужденности. Но сейчас это стало вдруг главным в совместной жизни, наполнило дом, воздух, которым они дышат. Оба двигаются теперь по жизни, словно тихие безмолвные тени, словно лунатики, для которых нет ни ночи, ни дня…

Она закрывает глаза, отгоняет видения…

Есть и еще кое-что: столько лет она жила в напряжении, в вечном страхе перед новой бурей, что наступившее затишье после смерти свекрови, вероятно, ее испугало. Быть может, от этого — неосознанное желание быть дома как можно меньше.

Она не слышала, как проскрипела дверь. И вот он стоит перед ней, улыбается. И во взгляде что-то нахальное и бесстыдное, как и тогда, на дороге.

— Как это ты открываешь так, что дверь и не скрипнет?

— Открываю, — колеблясь, отвечает учетчик, потому что по голосу заведующей не понять, хвалит она его или ругает.

— Послушай! Сколько времени ты возле крутишься… Я боюсь неискренних таких людей, понял? Противно всегда быть настороже. Может, это похоже на то, когда думаешь: кто-то о тебе знает такое, что не хотелось бы, чтобы знали…

— А ты? Словно нож держишь за пазухой. Однако учти: лезвие-то у него обоюдоострое…

Вокруг потемнело. Ветер согнал к Югне все тучи, откуда только можно. Далеко-далеко за Желтым Мелом посверкивало.

В такую ночь село кажется позабытым, покинутым, потому что единственный выход к окружающему миру — долина Струмы — точно закупорен темными громадами гор. Молнии, которые выхватывают из мрака все холмы, обступившие Югне, близкие и далекие, с треском ударяются в крутые их лбы, отраженные оконными стеклами.

Илия продолжает стоять — и не уходит, и не садится. Мария видит, подняв голову, что глаза его вспыхивают по-волчьи, и внутренний голос шепчет ей сдержанно, смиренно, однако и безрадостно: вот он, рядом, ведь за этим и пришел. И можно попробовать в первый и последний раз. Попробовать — чтобы дом не был пустым. Но прежде всего — для самой себя хоть немного радости…

Мария вдруг почувствовала, что губы ее шевелятся. Да что они произносят?

— Я сама! Моим ножом — в мою грудь! Я сама…

Учащенное дыхание обожгло лицо. Рука Илии двинулась неуверенно по ее спине и остановилась под мышкой — чужая рука, не такая большая, как та, другая, но такая же сильная. Мужская рука…

Над Желтым Мелом прокатывается мощный электрический разряд, освещая двор птицефермы. Илия спохватывается — надо прибрать под крышу какой-то мешок. Он бежит к воротам, и там его высвечивает вторая молния — согнувшегося, спешащего под ближайший навес.

Через час-полтора Мария снова видит его уходящим — с мешком на спине. Темнота поглощает его, прячет от ее глаз, стихает стук захлопнувшейся двери, а она продолжает неподвижно стоять в черной рамке окна. Ветер загибает воротник ее платья, ощупывает холодными пальцами, но губы ее не перестают повторять: «Я сама! Я сама!..»

Яблоня во дворе склоняется до земли, зачерпывает тучи пыли, несет их на своих ветвях, из сада слышен треск, будто ломают кости. Над Югне вспыхнула стрела молнии и с тихим прерывистым шипением ударила в дубовую рощу за Струмой.

Мария закрывает глаза. Все снова как раньше…

На какое-то время небо стало таким спокойным, таким тихим, что она слышала свое дыхание, когда внезапно белая вспышка высветила окно, обнажив комнату до последней песчинки в стене, и Мария увидела собственные свои руки, протянутые ввысь, будто пытающиеся схватить воздух над головой. Но там не только воздух, там — светловолосая голова, представляющаяся воображению… Отсветы молний отрезвили, заставили все-таки опустить непослушные ладони вдоль бедер. Что-то сломилось в ней. Единственный порыв, родившийся в душе в эту необыкновенную, невероятную ночь, умер еще в зародыше. Она слышала, как молодые женщины рассказывают… Нет, ей нечего вспомнить — разве только внутреннюю гармонию, желание услышать голос его, обнять. Она знала, что ей нужно, хотела попробовать, ничего больше…