Этот матерый диссидент, чье имя стоит ныне в одном ряду с Сахаровым и Солженицыным, о политике вовсе не грезил и в инакомыслящие не рвался. Юношеский максимализм? Да, присутствовал. Отвращение к трусливым взрослым? Да, было, но не более того... В 17 за изготовление литературного журнала (рукописного, существовавшего в единственном экземпляре!), который партийные функционеры сочли идеологической диверсией, Владимира исключили из школы, в 19 за чтение стихов на площади Маяковского отчислили из университета, в 21 за запрещенную книгу арестовали — с кафкианской маниакальностью режим растил и закалял своих непримиримых противников.
В ходе первого же разговора следователь спросил Буковского: «За что вы нас ненавидите?» — и тот ответил: «Я вас не ненавижу — я вам просто не верю. Вы хотите строить коммунизм — стройте, а я не желаю: могу я себе позволить пару квадратных метров, где коммунизма нет?».
Владимира отправили на расправу в уголовную зону, а он научил блатной контингент грамотно «качать права» — по его наущению зеки писали жалобы даже в Мавзолей Ленину (дескать, вы говорите, что он вечно живой, — вот пусть и разбирается!) — неудивительно, что, уходя на этап, местный пахан наказал своим приближенным: «Этого берегите: мы каждый сидим за свое, а он — за общее».
Его норовили вычеркнуть из жизни, упрятав подальше — в пермские леса, а он выучил в заключении английский язык и прочитал фантастическое количество книг. Позднее, учась в Кембриджском университете на нейрофизиолога, во время выпускных экзаменов Буковский пользовался своими тюремными конспектами — пригодились они и в Стэнфорде, где он продолжил образование.
Чем же этот интеллигентный человек так напугал советскую власть? Убийства Хрущева и Брежнева он ведь не замышлял, бомбы в подполье не собирал, «Союз меча и орала» не создавал, программы, призывающие к борьбе за освобождение, не писал... Единственным его оружием была гласность — Владимир Константинович не хотел, чтобы кто-нибудь, как после разоблачений Сталина, сказал потом: «Я ничего не знал».
Давным-давно такие, как мой сегодняшний собеседник, шли в схиму и воодушевленно принимали муки во имя веры — впрочем, толпа одинаково настороженно относилась как к праведникам, так и к правозащитникам. Рядовому обывателю трудно было понять диссидентов, готовых рисковать свободой и здоровьем ради того, чтобы выйти на площадь и развернуть на несколько секунд плакаты с требованием освободить арестованных товарищей — некоторые, глядя на смельчаков, даже крутили у виска пальцем. Удивительно, правда, не то, что таких отчаянных голов набиралось всего-то две-три тысячи на весь Союз, а то, что в конце концов Система капитулировала перед ними и пала.
Когда в 91-м Буковский впервые после обмена на Корвалана прилетел в Москву, его встречала в аэропорту восторженная толпа, а вот назад провожали чуть ли не улюлюканьем. Бывшему политзаключенному навесили ярлык экстремиста, вечного диссидента, которому важен процесс, а не результат, а он просто призывал, убеждал, требовал не останавливаться на полпути: свергнув тоталитарный режим, не возводить с энтузиазмом авторитарный.
70-летие, а с ним и старость Владимир Константинович встречает в одиночестве, хотя вывезли его из страны вместе с родными. Увы, племянник Миша скончался в 18 лет от лейкемии, мать умерла в 2000-м и похоронена в Лозанне, сестра живет в Цюрихе. Теперь для Буковского «наше» — это британское, «у нас» — значит в Англии, правда, газон перед домом он долгое время не стриг, что в Британии воспринимают как вызов обществу. Однажды на улице почтенного писателя и ученого отловил сосед: «Сэр, у вас в доме хозяин умер?» (по их английским понятиям только покойнику позволено пренебречь стрижкой газона), и с тех пор раз в две недели Владимир Константинович приглашает помощника, который приводит траву в нужное состояние.
Он старается жить как истинный англичанин, но остается русским до мозга костей. От обиды на бывших соотечественников даже включил в завещание пункт о том, что запрещает себя хоронить в России (или переносить туда свой прах, как в последнее время заведено), пока там правят гэбэшники. Впрочем, этот желчный выпад прошел незамеченным — Буковского, кажется, никто дома не ждет ни при жизни, ни после смерти.
— Добрый вечер, Владимир Константинович: говорят, язык до Киева доведет, а меня вот желание встретиться с вами до Лондона довело, вернее, до Кембриджа. Накануне поездки сюда я прочитал вашу прекрасную биографическую книгу «И возвращается ветер...», множество статей, и, честно говоря, представлял, что живете вы в куда более комфортных условиях, а у вас, я смотрю, очень простой дом, хотя и в два этажа. «46-го года постройки», — обмолвились вы. Да, не роскошествовали после войны англичане...
— Какой уж есть. (Разводит руками).
— Вы известный ученый-физиолог, писатель, общественный деятель, ветеран правозащитного движения, один из наиболее ярких отечественных диссидентов, а почему вдруг в вас, человеке вроде обычном, среднестатистическом, таком, какими многие в СССР были, вызрел протест против советского — не хочу даже употреблять слово «режим» — строя?
— Ну, чтобы быть объективным, нужно иметь в виду, какое тогда было время, — все-таки в большой степени эпоха, ее общий контекст на нас влияет. Мне было 10 лет, когда умер Сталин, и это был самый сильный в моей жизни шок.
— Плакали?
— Я — нет, но все вокруг обливались слезами, а я на все это широко раскрытыми глазами глядел и старался понять... Нам ведь вдолбили в головы, что он Бог, а товарищ Сталин возьми да помри — это была его самая большая ошибка. Помню, никак я не мог взять в толк: «Как же так? Значит, теперь никто за меня думать не будет?». Нам же показывали в Кремле окошко светящееся, за которым он всю ночь вроде работал, и говорили: «Сталин о вас думает», а теперь что же — самому мне соображать надо? Это вот ощущение, что Бога больше нет, для 10-летнего сознания — настоящее потрясение.
— Окружающие плакали сильно?
— Навзрыд.
— Искренне или это были слезы страха?
— Нет, искренне это не было, во всяком случае, не у всех, потому что буквально три года спустя Хрущев объяснил нам, что Иосиф Джугашвили был массовым убийцей, тираном и деспотом, и мало кто возмущался. Были какие-то волнения в Грузии, но очень поверхностно, а в России разоблачения эти восприняли все как должное, и это второй был шок — я понял, что все они, сволочи, врали. С тех пор наше поколение тем и отличалось, что мы абсолютно не доверяли никому старше нас, то есть обмануть можно один раз — второй не выйдет.
— Сначала вы видели дружный, едва ли не всенародный плач, затем развенчание культа личности — у вас не возникло тогда ощущения, что народ, о котором говорили восторженно, с придыханием, — это на самом деле, извините за прямоту, всего лишь толпа, стадо?
— Мысль у меня другая была — о том, как легко люди мимикрируют, прикидываются и какие они лжецы. Все-таки это довольно постыдная вещь — ребенка ввести в заблуждение, правда? — и ненависть не к Сталину у меня была, а к ним — к тем, кто старше нас: они все знали и целому поколению детей лгали.
«Все-таки это довольно постыдная вещь — ребенка ввести в заблуждение, правда?». Шестилетний Вова, 1948 год