Выбрать главу

Была одна живая тетка. Серафима, или, как она сама просила именовать себя, Сима. Она селилась в море лачуг и бараков на месте нынешнего пересечения Большой Октябрьской и проспекта Толбухина. Работала на городском телеграфе, а может, и телефоне, – короче, в здании на площади Подбельского. Здесь в бараке имела комнатку метров на шесть с окном, выходящим на такой же почерневший от времени дощатый барак. Каждую Пасху, не знаю за какие достоинства, она приглашала Стасика к себе вместе со мной. Допускаю, что и без достоинств, просто если вдвоем, Стасу меньше водки достанется. Может, уберегала таким образом. Хотя напрасно.

И каждую пасху с утра пораньше, нарядные, иначе Сима нас не поймет, мы стучались к ней. Сима встречала в нарядном платье, подкрашенная и веселая…

– Уже замахнула, – шептал Стас.

Сразу за стол. Разлив первые три стопки, Сима пила вместе с нами, но не закусывала, а закуривала свой «Беломор».

– А вы ешьте, ешьте. Вы молодые, вам жрать да жрать…

В выраженьях она никогда не стеснялась, хотя откровенного мата избегала. Мы и жрали от пуза. Тем более никакого контроля, всё по душе и от души. Сима подливала стопки, подставляла тарелки, грустила и время от времени говорила:

– Э-эх, умру, на могилку никто даже посрать не придет.

– Это ты зря, – возражал племянник, – мы-то придем. Верно, Никола?

– Обязательно!

И, хотя обещание звучало очень даже двусмысленно, Симу оно удовлетворяло, она успокаивалась и даже пыталась петь. Но со слухом у всех Алюхиных проблемы, поэтому их разнобой с племянником скоро и умолкал.

Стасик жил в самом центре города на Флотской улице в уютном двухэтажном доме, где у родителей была полногабаритная двухкомнатная квартира, в которой больше всего удивляла своими огромными размерами совмещенная с туалетом ванная. Если и меньше институтского мужского туалета, размышлял я, то незначительно.

У него была своя комната, меньшая из двух, зато с выходом на балкон. Балкон – это громко сказано. Маленький закуток, но покурить вдвоем места хватало. В комнате его, кроме кровати, имелся лишь письменный стол и высокий, до потолка, стеллаж с книгами. Многие из них довольно редкие. Меня, занимавшегося советским периодом истории страны, очень интересовало пятитомное издание «История гражданской войны». Солидные высокие фолианты в красном кожаном переплете, на отличной бумаге и с вполне приличными иллюстрациями. Я выменял у него пятитомник, притащил домой и на неделю погрузился в изучение. Издание еще довоенное, поэтому фигурируют фамилии героев гражданской войны, перед войной отечественной репрессированных, уничтоженных. Так их фамилии густо замазаны не то пастой какой, не то чернилами. Я поделился наблюдениями со Стасом.

– Кто зачеркивал?

– Сами и зачеркивали. Издание распространялось по подписке. Поэтому по всем адресам пришли бумажки с указанием проделать эту цензурную выборку.

– А если фотографии?

– Их надо было удалить…

– Вырвать страницы?

– Да.

В данном случае обладательницы монументального исторического исследования на подобное варварство не решились, и я имел возможность видеть лица тех, кого навсегда хотели вычеркнуть из памяти народной. Чушь? Конечно! Но так было.

Мать Стаса в командировках по столицам союзных республик покупала книги, которых у нас днем с огнем не сыскать. Одна из них – «Черные доски» Владимира Солоухина, первое в советский период серьезное повествование о русской иконописи. С какой жадностью я читал её!… Все ново, все потрясает не столько глубинами русской культовой живописи (иконы, фрески), сколько полной нашей невежественностью.

Стас читал много и запоем. Правда, тут интересы наши расходилсь кардинально. Он предпочитал литературу зарубежную: тогда с приходом к руководству журналом «Иностранная литература» А. Чаковского открывались новые (для нас – советских читателей) имена, такие, как Кафка, Сэлинджер, Уайльд, Фитцджеральд. Разумеется, я тоже читал кое-что из «иностранки», прежде всего – Ремарка и Хемингуэя. Но совершенно не воспринимал Кафку, хотя так модно было тогда начать разговор именно с него… Я отдавал предпочтение литературе отечественной. Может, потому, что появилась целая плеяда прекрасных писателей, получивших у снобов прозвание «деревенских»: Федор Абрамов, Василий Белов, Виктор Астафьев, чуть позже Валентин Распутин. Прекрасная литература, близка мне еще и потому, что говорила она о нашей вконец забитой послевоенной деревне, так знакомой мне. И, конечно же, мы спорили. Часто родители уезжали к многочисленной родне, и тогда мы становились в доме хозяевами, закупалось вдоволь вина, крупно резались колбаса, сыр, хлеб, и начинался долгий разговор за жизнь, за литературу, за нашу уже осточертевшую учебу.