Сожги его медвежью шкуру, посоветовала мать. Небось ей он и заколдован. Поди хочет быть день и ночь человеком, только говорить не велено.
Когда женщина вернулась к мужу, он был с нею ласков и мил, словно соскучился. Ночью, пока тот рядом спал в человечьем обличье, она тихонько взяла шкуру и бросила её в огонь, который развела.
Вместо того чтобы загореться, шкура закричала.
Проснувшись от шума, муж впал в сильнейший гнев и обвинил женщину в том, что нарушила обещание. Та разрыдалась, говоря, что лишь хотела избавить его от проклятья, а он поднял свою шкуру, набросил ей на плечи и, швырнув к её ногам мешок с железными башмаками, объявил: «Единственный способ сделать меня человеком днём и ночью — это носить мою шкуру, пока не истопчешь семь пар железных башмаков, по одной за каждый год нашего брака».
Вот она и отправилась в дорогу.
Широко раскрытые глаза Амиры полны слёз, и Табита, покраснев, выбирает из шкуры репьи.
— Я, конечно, знала, что в браке чудовищно, но даже представить себе не могла…
— Всё не так плохо, — пожимает плечами Табита. — К тому же я нарушила обещание: не будь той встречи с матерью, мне бы и в голову не пришло поджигать его шкуру. Медведям важны обещания. Вот это, — она показывает на стеклянную гору, — это чудовищно. Ты здесь, как в тюрьме, не вправе ни говорить, ни двигаться…
— Твой муж тоже хотел отобрать у тебя право говорить. С матерью!
— И взгляни, чем обернулось моё ослушание, — сдержанно отвечает Табита. — Его запрет был испытанием верности, и я его не прошла. Ты же вообще ничего дурного не сделала.
— Забавно, — без тени улыбки отвечает Амира, — потому что мне каждый день кажется испытанием: уйду ли отсюда, ухвачу ли птицу, швырну ли мужчине яблоко, хотя не должна, заговорю ли слишком громко, дам ли повод причинить мне боль и упаду с горы, и каждый день — ничего такого, я успешно…
— Это другое. То, как с тобой поступили, ужасно.
— И вовсе не другое!
— Ты свою гору не любишь!
— Я люблю тебя, — почти шепчет Амира. — Люблю и не понимаю, как можно желать боли любимому человеку, заставляя его ходить в железных башмаках.
Табита кусает губы, подыскивая слова, но не находит.
— Я рассказала свою историю плохо, — наконец вздыхает она. — Себялюбиво. Не упомянула, каким он был хорошим, как умел рассмешить, сколькому научил. Я выжила в железных башмаках только благодаря его урокам, потому что умею отличать ядовитую ягоду от съедобной и бить на охоте зверя. То, что с ним произошло, эта перемена… — на Табиту наваливается усталость, — это всё из-за меня. Мне бы терпеть, пока проклятие не спадёт, а я не выдержала. Другого объяснения не вижу.
Амира бросает взгляд на искалеченные ступни Табиты.
— Так ты правда веришь, — говорит она, старательно держа спину прямо на стеклянном троне, — что я никак не повинна во внимании этих мужчин ко мне? И они вели бы себя так же, даже будь я уродиной?
— Да, — следует твердый ответ.
— Тогда… — колеблясь стоит ли продолжать, — разве не может быть так, что ты никак не повинна в жестоком обращении мужа? И проклятие здесь ни при чём? Ты говорила, он обижал тебя в обоих обличьях.
— Но…
— Если ты сносила половину башмаков, не пора ли направить стопы обратно, чтобы последние развалились у вашего общего дома?
Неверный свете луны придаёт лицам обеих синеватый оттенок, и всё же Амира замечает, как посерела Табита.
— Когда я была ребёнком, — глухо, как будто в горле ей что-то мешает, произносит Табита, — я мечтала о супружестве, которое будет похоже на золотую нить от сердца к сердцу… на тёплую, как летний день, ленту, что связывает их вместе. А не о цепи из железных башмаков.
— Табита, — не зная, что делать, Амира берёт её за руку и, стиснув, с той же тоской, как при взгляде на гусей, глазами молит выслушать и понять, — ты не сделала ничего дурного.
— Ты тоже, — удерживает её взгляд Табита.
Так они замирают надолго, пока шум, поднятый крыльями семи гусей, не заставляет обеих взглянуть на звёзды.
Дни и ночи теплеют. Над головой пролетает всё больше гусей. Однажды утром Табита привычно отправляется в обход вокруг Амиры, и, споткнувшись, падает ей на руки.