Один лишь «поручик граф» Заруднев нет-нет да вспоминал о стрельбе комдива с ничейной земли. Иногда прислушивался — не та ли тяжелая батарея опять ухает и радостно замечал: «Нет, не та. Та молчит». Зарудневу простительно: крепко сидело в нем нечто от детства, не выжженное огнем боев, выпавших на его долю С первых же дней пребывания на фронте, не вытравленное горечью потерь. Он больше всех тяготился вынужденным бездельем, лазал по самым опасным участкам переднего края обороны. Возвратившись однажды, рассказывал:
— Видимость — лучше не надо. Во! — выставлял большой палец. — Выкатить бы туда пушку да как ша-ар-рахнуть!
— Потом что? — спросил его Ватолин, находившийся на наблюдательном пункте. — Бросить пушку и убежать? И вообще… Ты сейчас за командира батареи. А командиру батареи лезть на рожон не полагается. Понял? — наставнически заключил он, не заметив, что повторяет сказанное командиром полка.
— Не суетись, Витя, — успокаивал и старший политрук.
Добравшись ночью до Атуевки, Агафонов первым делом взял под руку Ватолина, вывел из блиндажа в траншею, отослал дежурившего разведчика, посмотрел в стереотрубу.
— Огоньки… Курят фрицы, не боятся. Подраспустили мы их. — Направил объективы вправо, влево, вернул в прежнее положение. Посмотрел на Ватолина. — Хочу сказать… Неудобно получается: командир дивизиона — и беспартийный.
— Это вы обо мне?
— О тебе. О ком же еще.
— Я не беспартийный, я комсомолец.
— Ясно, что комсомолец. Но в партию вступать надо.
Разговор для лейтенанта был совершенно неожиданным. Ему — в партию! Отец его, Сергей Павлович, — коммунист Ленинского призыва. Но то отец! Косте до него — дистанция огромного размера.
— Что скажешь? — настаивал Агафонов.
Ватолин молчал.
— Дайте подумать, товарищ старший политрук. Сам к вам приду, когда поверю, что имею право прийти.
— Договорились. И попутно советую: пока тихо и я здесь, отправляйся в штаб дивизиона. Разберетесь с Хабаровым в делах, заглянешь на огневые позиции — тоже надо. И комбатам дай команду выбраться отсюда на денек.
Комиссар опередил Ватолина, собиравшегося сообщить ему как раз о своем намерении «заглянуть на огневые позиции». Намерение это побуждалось вот чем.
Старшина пятой батареи Илья Мангул уже не раз вопреки всякой субординации обращался к командиру дивизиона с просьбой приехать и «принять баньку». Зная, что «принятием баньки» старшина не ограничится, Костя решил пригласить на пятую батарею Синельникова с Павельевым — давно не сидели вместе в тишине.
…Банька у Мангула была отменная. В благостном состоянии поднявшись из землянки, оборудованной под баню, Ватолин в изнеможении сел на траву. Старшина подал полотенце:
— Положите на голову.
Лейтенант положил. И тут же уткнулся лицом в колени — нестерпимо захотелось спать, провалиться в мягкую, обволакивающую негой бездну. Очнулся лежа на шинели. Мангул тут же. И ординарец Недайвода рядом. А солнце ближе к закату. Значит, с час поспал.
— Пора, товарищ комдив, перекусить, — тоном рапорта сказал старшина.
Стол был, накрыт в блиндаже, расположенном на отшибе, подальше от орудий. Спустившись, Синельников поднял руки:
— Натюрморт! — Указал на открытую банку с маленькими консервированными сосисками. — А это знаете как называется? «Улыбка Рузвельта».
Кроме сосисок здесь были свиная тушенка, макароны, жареная картошка и (что уж совсем в диковинку!) соленые огурцы. Старшина достал из стоявшего в углу ящика флягу, налил в кружки, придвинул к каждому котелок с водой. Ватолин встал. Поднялись все.
— Сначала за погибших, — предложил комдив.
— Вечная слава им, — сказал Синельников.
— И вечная память, — поддержал Павельев.
Выпили. Потом разом заговорили кто о чем.
Заруднев о тяжелой фашистской батарее, которая «навсегда заткнулась», Синельников — о своем светлом городе, где «трамваи дзинь-дзинь».
Потом Семен взял прислоненную к стене гитару и заиграл. И все сразу уловили мелодию совершенно незнакомую и вместе с тем близкую, простую, трогавшую в каждом скрытую и нежную струну:
Пел он негромко, легко, ровно. Но слышался в его пении шорох прибоя, виделись искрящаяся на солнце волна, чистое, без единого облачка небо, ласковый, согревающий сердце взгляд… Ватолин, знавший есенинское стихотворение, начал подпевать. Его робко поддержал Заруднев.