Выбрать главу

Павельев встретился с недоуменным взглядом командира дивизиона и продолжал:

— Да, обречены. Именно. Потому и снарядов в обрез дали, ровно столько, чтобы стрелять прямой наводкой. А стрельба прямой наводкой — это стрельба по себе, вот как Заруднев… Кстати о Зарудневе. — Павельев схватил лежавшую рядом армейскую газету. — Отличился человек, жизнь отдал, а что о нем написали? Ни-че-го! Ни слова. Пишут о каких-то разведчиках, притащивших «языка», о снайпере, подстрелившем фрица. А скользко я подавил огневых точек? И ни гу-гу… Не на нас делает ставку высшее командование.

Павельев махнул рукой, вздохнул и смолк. Воспользовавшись паузой, Ватолин спросил:

— Неужели веришь в это?

— Верю, потому что знаю! — с вызовом взглянул на комдива Павельев. — И не верю в некоторые так называемые истины…

Ватолин не стал возражать, хотя и вертелись на языке слова: «А я верю. И Заруднев верил, и Плотников, и Долгополых…»

Спокойно спросил:

— Не надоело рассуждать?

Павельев забоялся, видно, опасной темы:

— Человек обязан рассуждать.

Так ничего и не возразив, Ватолин направился к выходу. У самой двери задержался:

— Вот что, товарищ старший лейтенант: как только стемнеет, отправляйтесь в Атуевку!

17

Полино письмо Ватолин читал, сидя в тесном неглубоком окопчике. Вокруг были такие же окопчики. Их выкопали наспех, когда три оставшиеся в дивизионе орудия заняли позицию для стрельбы прямой наводкой на обращенном к противнику склоне высоты. Правее стоял Борейшо со своими батареями. На закрытых позициях остался только первый дивизион, прикрывавший дальние подступы к полосе обороны.

Полоса эта расширилась. Образовались бреши, в которые немцы, все еще пытавшиеся наступать, бросали танки с пехотой. Днем они, случалось, просачивались через Атуевку, доходили до речки и, неся большие потери, переправлялись через нее. Ночью подразделения стрелковых полков с помощью артиллерии вытесняли их. А утром все начиналось сызнова.

Ни часа покоя — такой была обстановка: ежеминутная готовность к удару противника и к контрудару, по нему. Поэтому поближе к огневым позициям переместились не только командиры дивизионов, но и командир полка. Майор Машковцев находился всего в полукилометре позади Ватолина.

Но моменты относительного затишья все же бывали. Это когда немцы или собирались с духом, готовясь к новой атаке, или, попытавшись уже продвинуться, откатывались назад. В такой момент Недайвода и принес это горестное письмо…

Над окопом провизжал снаряд, вернув Ватолина в сиюминутность: «Угодит сюда — конец всему, конец переживаниям, и окажется, что ничего не стоят они, эти переживания».

— Пойдем, — сказал старший лейтенант ординарцу и полез из окопа. — До блиндажа десять шагов.

Не десять шагов было до блиндажа, скорее— шагов двести пятьдесят. Все равно немного. И Ватолин, пригнувшись, побежал. Когда оставалось действительно шагов десять, уловил стремительно нарастающий свист.

Снаряд разорвался совсем близко. Ватолин попробовал подняться — тяжесть держала крепко. Вылез, стряхнул с лица землю, увидел неподвижного Недайводу. Перевернул его. Глаза ординарца еще жили, но не различали перед собой ничего. Губы шевельнулись:

— От чуете, як воно…

Хотел еще что-то сказать, а замолк. Выскочили Сахно с разведчиком и затащили старшего лейтенанта с ординарцем внутрь блиндажа.

Ватолин сидел на перевернутом ящике из-под снарядов, не в силах взглянуть на мертвого Недайводу. Надо было что-то предпринять. Немедленно! Немедленно хоть чуточку отвести нестерпимую боль! Бросил телефонисту:

— Командира четвертой батареи ко мне.

Вырвал нетерпеливо трубку.

— Как дела?

— Плохи дела, — ответил Синельников. — Второе орудие не работает.

— Почему?

— Некому работать. Никого не осталось.

— А сам?! Сам работай!

— Есть самому…

С недавних пор Синельников перестал различать день и ночь. Прежде на закрытой огневой позиции (какая же, говоря по правде, была там благодать!) ночью удавалось отдохнуть, более того — побренчать на гитаре, вспомнить Зою. Теперь не то! Теперь по ночам приходилось стрелять, а кроме того, одолевало начальство. Только стемнеет, обязательно кто-нибудь явится.

Первым четвертую батарею посетил Агафонов. Ему Синельников всегда был рад, а на сей раз — не очень: устал до крайности, копал вместе со всеми ямы для укрытий и таскал бревна. Комиссар осунулся, почернел, глаза колючие. И сразу начал придираться.

Сначала без слов, одним только взглядом заставил вытянуться по стойке «смирно» старшину.