— Погоди, Яша, — крикнул вниз и стал опускаться с высоты. — Погоди, «дегтяря» прихвачу…
При нем оставалось теперь два пустых диска, онемевший «дегтярь», много стреляных гильз. И ничтожно мало крови в зябнущем теле. Впрочем, минуты просветления с каждым разом становились все короче и короче, и, когда они наступали, он остро ощущал холод, жажду и боль.
…В полдень к нему пришел Зяблик. В зеленой фуражке, сбитой почти на затылок, с автоматом через плечо и огромным глиняным жбаном, с которого скатывались капли росы.
— Это вам, дядя. Пейте, сколько хотите. Пейте, дядя. Там много. А не хватит, еще принесу. Обязательно принесу.
Хотел спросить, как умудрился крохотный дотащить такую тяжесть — полный жбан холодного квасу, хотел, да не в силах был оторваться от горлышка: пил, пил, а утолить жажду не удавалось. Будто не в себя лил хлебный квас, приготовленный заставским поваром. Влага пощипывала язык, холодила гортань, а Зяблик, изумленно глядел на ненасытного дядьку синими, как небо, глазенками, не отводя взора, не мигая, в упор… Глаза под немецкой каской меняли цвет и выражение, двоились и троились каски: множество глаз смотрело теперь на него, беспомощно распростертого, сверху вниз…
— Зяблик… Мишка, — позвал он мальчика. — Где ты, Зяблик? Дай еще попить…
Зяблик молчал. Окликнул проходившую мимо мать, но мама даже не оглянулась. Все молчали. Как сговорились…
В недоумении увидел склоненные над собой бородатые лица, чужие, непривычные, И одеяние странное: черные рясы, черные наглавные шапочки. А на своей груди — свежие бинты с проступившими яркими пятнами крови.
— Где я? — внятно спросил.
— У друзей, сын мой. В православном монастыре. Ты ведь православный?
— Пить.
— Вас хат эр гезагт?[18]
— Просит воды, герр майор.
— Эр золь нихт[19].
— Немного. Совсем немного воды. Разрешите, герр майор не возражает.
— Эр золь нихт.
Сознание медленно возвращалось к нему — как будто мальчик выныривал со дна глубокой ледяной реки сквозь мутную зеленую толщу к солнечным бликам на гранях быстро исчезающих волн. И казалось, что кровь вот-вот вскипит в мозгу, что воздух прорвет его уставшие легкие, что перехваченные судорогой жилы на ногах сейчас лопнут от неимоверного напряжения, что никогда, да, никогда ему больше не подставить головы под палящее июньское солнце, не слышать зеленого шума соснового бора, простиравшегося где-то там, выше воды, не смотреть в глаза любимой — никогда, ничего. Никогда, ничего…
Но он вынырнул.
Тускло блестели наперсные кресты ловко перевязывавших его монахов, чуть слышно шелестела лениво раскачивающаяся листва яблони, и легкий дым монастырской кухни шел в начавшее подниматься бледное полуденное небо.
— Исповедуйся, сынок, — вдруг услышал он, но не сразу понял, что слова обращены к нему. — Облегчи душу.
— Воды. Пить.
— Нельзя тебе пить.
— Эс шадет им шон нихтс[20].
— Эр ист айн мутигер кригер. Вен эс майнен зольдатен цуфален бефиль ист, виль их, дас зи кемпфен унд штэрбен ви эр. Юберзетцен ей, хайлигер Фатер[21].
Тело напряглось, как после неожиданного удара, он рванулся с холщовых носилок и, падая на рыхлую землю окопанной яблони, успел увидеть и сказавших эти слова офицеров, и немецких солдат у них за спиной. Сильнее жуткой боли, заталкивавшей его снова в зеленую стылую муть, было не сознание того, что так неожиданно свалился на него плен, не собственное бессилие, даже не ярость, не находящая выхода, а то, что среди немецких солдат, окруживших носилки, стоял почти мальчик с засученными по локоть рукавами, со сдвинутой на затылок каской, стоял, ел зеленое яблоко, улыбался и смотрел на него, как на муравья, которого только что притоптал из любопытства сапогом, и сейчас с нетерпением и откровенным интересом наблюдал, как тот выбирается из беды.
21
Он мужественный воин. Если моим солдатам суждено погибнуть, я хочу, чтобы они дрались и умирали, как он. Переведите, святой отец