Выбрать главу

– За что? – удивился Жа.

– Я тебя полюбила, а этого делать было нельзя. Ударь меня, чтобы дурь ушла назад в подушечки пальцев.

– Я не могу, простите (прозвучало как «любите»).

– Значит, пропало.

Время Станиславовна покачала головой за плечом Ассы, обняла несчастную, попрощалась с ней и стала стучать внутри у всех листающих эти страницы.

октябрь, 7.

13:15

Голод, опьянение, нищета, утиный паштет на черством хлебе и кусок заплесневевшего от времени сыра – страсть делает калеку из здорового, но непригодного для выживания человека, для оплодотворения поколения – тем более. Человек думает, что никогда не станет желанным, ни упреки его, ни уговоры не приведут к новой жизни – не предназначен он для их слов, для их мольбы и покаяния, даже для их требований жить! Сытость халдею и счастливому, голод и болезнь – поэту. Чтобы опуститься на самое дно, нужно долго держаться без воздуха, тонуть и ощущать, что тонешь, но не мрешь. Лишь бы так – не чувствовать ничего и прилагать усилия для достижения бездны – а после дотронуться до песчаного рифа, тела пустоты, поцеловать его и ртом загрести земли, на вкус ее попробовать, чтобы, чтобы, чтобы. Как? Девяноста девять саженей твоих взглядов, сто тридцать миль наркотических воплей, двести пятьдесят листов из запятых, четыреста галлонов спирта и пять килограммов воздуха – вот и он, худой, немой, тело – два глаза, уши, рот, ноги, руки, голова и необъятная душа, прячущаяся в кармане, где кастет, презервативы и два билета в театр, – человек жив и мертв, худ и стар, озлоблен и гол, прекрасен, лежит он в лужи крови посреди целого поколения, увядшего в самом начале его появления, в своей комнате пять на пять, с ковром вместо обоев и лимфоузлами надписей на стенах: «счастье есть», «пришел, увидел, закурил», «люди терпят», «гонка по прямой», «странные игры», «спасибо».

Как красив мальчик-человек (и так же уродлив старик в нем), немой и безжизненный, одеялом ее волос накрытый, в гнусном хохоте спровоцированный на бессмертие, со страницами Селина вместо носовых платков, сумбуром вместо существования, жизни впредь и навсегда. Тонкая черта от пят и до коврика, на коем его зимние сапоги покоятся, сжимаются, ссыхают от времени и любви, от Времи Станиславны и ее поцелуя в уголок рта и пятку левую. Та лежит, грустная и жаркая, еще молодая, но уже в извилинах и с коркой, на тряпичных любовных письмах, на повальной злобе кромешного бессилия, на самой сути потустороннего, лишней картой в колоде являясь, цветом невыдуманным еще мерцая, сфинксом безносым собираясь. Как конструктор, существуя еще и еще, красная, холодная – значит имеющая определение – живая в каком-то еще ином измерении изменения. Изменении измерения. Измеряя, изменяя, змея я, змея, земля, зля, зла, бла, бла, бла.

Мальчик Жа ничего не чувствует. Сытость сытых, голод голодных. Вокзальные двухрублевые позывы и перронные мнимые обещания – вот его тело, и оно способно лишь исполнять приказы, но не выдумывать себе действия, не жить по-иному, величественно с одним ребром Адамовым управляясь, как с картой вселенского пути. Интересно, а что видит стекло, когда его разбивают?

***

и МЫ ВЕРНЕМСЯ ДОМОЙ. Когда стекло треснет и упадет в ноги безбожному. Кто будет твоим, для чего быть твоим? Он будет, и ты найдешь в этом смысл, тогда и мой найдется.

– Не найдешь!

– Тук-тук-тук. – Кто там? – Никого там. – А кто тут? – И тут никого. Ничего. И совсем нет тебя, задающего вопросы, и меня, ответы тебе дающей, как счастья на миг, узнаешь ли, что было оно твоим?

***

Ах, как молода его мысль, как бесконечна.

– Как вы прекрасны, Время Станиславна. Можно вас попросить? – зарылся в улыбке Жа.

– Чего вы хотите? – развернулась из свертка бумаги туалетной Время Станиславовна.

– Прогоните безумцев из дома моего, из моей головы, изнутри меня и включите тишину, я хочу услышать, как бьется ваше механическое сердце.

Дергается веко у малыша Жа, руки хрустят в смешных их предназначениях.

– Я не могу убрать их из вас, но кое-что я все же могу.

Тут дернулся ее силуэт, тлеющая сигарета выпала из пальцев и полыхнула огоньком в несчастном рве осетинского, набитого всем возможным ковра мусорного в комнате малыша Жа. Прекратились они, безумцы, на миг, а затем и вовсе на вселенной отведенную вечность. Завертелись клубочком и вверх в усы отважные, и покатился Жа с сигаретой взорвавшейся ко дну неминуемому с ней же под ручку. Бах. Тишина. Все кончено. Жа подымается и принимается напяливать на себя торжественные брюки и рубашечку без воротника.