Выбрать главу

С теми городами, думает он иногда, сейчас происходит то же, что было в конце Второй мировой. Их тогда уничтожили, никто не знал, оживут ли они когда-нибудь вновь. Если и оживут, то станут совсем другими… вот и он со своими мыслями тоже как будто застрял в конце той войны: ведь тогда оно и возникало – его сознание, ощущение мира… а сейчас города уничтожили снова, с помощью средства, кажется, более эффективного, чем ковровое бомбометание. Более эффективного потому, что уничтожение это застало его в момент, когда он был напрочь лишен крепости. Сделала это граница (с тех пор как истекла его виза, границу не перейти), стена, оградительное кольцо чиновничьих постановлений. Про это нужно писать, как – дело десятое…

Так что же мешает ему начать? Не в последнюю очередь то, что Гедда, подруга Ц., отвергла его. Обратилась в бегство… выражаться точнее не хочется. Это случилось не в первый раз, и чем назойливей, чем исступленнее он пытался восстановить утраченную связь, тем резче она настаивала на сохранении дистанции. Исчезла… явно, что где-то в Мюнхене, но едва он там появился, как она тотчас куда-то уехала. Нет, она не в первый раз ему говорила (передавала через других), что ей нужно подумать, пусть он на время оставит ее в покое. Она уверена, что и ему тоже нужно подумать…

Временно, вот оно, именно так он и живет уже какое-то время. Когда выпьет, держится на плаву; но Гедда, бывало, все повторяла, что не может смотреть, как он разрушает себя алкоголем…

«Это самый трусливый метод самоубийства!» – заявляла Гедда. Она недолюбливала спиртное. Виноват в этом был ее русский отец, которого она все свое детство видела пьяным. Следствием этого зрелища стали не только ее неприязнь к алкоголю и пьющим мужчинам, но и то и дело прорывавшийся скепсис в отношении к пресловутому «русскому характеру», что бы под этим ни понималось, хотя черты этого характера были присущи и ей самой. Гедда – не настоящее имя, а псевдоним; она взяла его по совету издательства. Ее настоящее имя, сказали ей, слишком сложно для обложек книг, каковые должны соблазнять немецких читателей на покупку.

Ц., сказала она, тоже должен подумать. Пусть поймет, хочет ли он с ней жить. Совершенно очевидно, что он этого не знает. И в результате она теперь тоже уже не знает. И хорошо бы ему подумать над тем, в самом ли деле он пьянствует потому, что не может писать (так он, помнится, заверял), или же, наоборот, потому и писать не может, что без просыпу пьет.

А еще пусть подумает вот о чем: вдруг для него жизнь с женщиной всегда влечет за собой невозможность писать (вернее сказать, он что-то подобное вообразил). И дело не только в женщине. Вдруг он вообще не выносит человеческой близости, вдруг она несовместима для него с писанием…

– Но мы ведь живем не вместе, мы ведь раздельно живем, – возразил было Ц.

– К счастью! – отрезала Гедда.

Тогда в Мюнхене он и в самом деле мог бы над этим поразмыслить, должно быть, затем и ехал туда. Возможно, пришел бы к похожим выводам… это были бы мысли, с которыми трудно смириться. Конечно, он и сам уже подумывал… но почему, почему это так? Почему он не выносит близости? Потому что другие потребуют аргументов в защиту писательства? Но почему человек, который сидит себе, тюкает по клавишам, относительно смирно себя ведет, – почему он обязан подыскивать аргументы? Оправдывать свое писательство?! У него отродясь аргументов не было, тем более убедительных. Аргументы прямо-таки взывают к контраргументам; последних хоть отбавляй, далеко ходить не приходится. Он по самую маковку нашпигован контраргументами.

В Мюнхене он был предоставлен себе, а все равно не писал. Мог бы, по крайней мере, сообразить, что Гедда, которая сама пишет, не станет требовать аргументов. Он не может писать, потому что сам встал себе поперек дороги, вот и вся недолга. По мнимо ничтожному поводу между ними случилась размолвка, из которой выросла ссора, испытание на разрыв: он забыл день рождения Гедды, все из-за водки. В ходе этой ссоры Гедда и потребовала, чтобы он на время оставил ее одну; скверно, что Гедда не пожелала сказать, на какое именно время.