Выбрать главу

Ц. решил начать свое новое заявление так: в ГДР он почти до своих сорока лет проработал в промышленности, беспрекословно выполняя свой трудовой долг, только потом, чуть ли не на пятом десятке, стал писателем на вольных хлебах – и полагает, что это случилось поздно. Для него это перелом, последствия коего нельзя расценивать только в положительном смысле. Хотя писательский труд и соответствует его назначению, самосознание его подорвано. Ему сейчас важно осознать свою идентичность, свою писательскую идентичность, составной частью каковой (господин министр, как явствует из директив о культурной политике, опубликованных соответствующим министерством, придерживается того же мнения) является осознание себя гражданином страны, в которой трудишься. Но для формирования идентичности недостаточно внутренней перспективы, замкнутого внутреннего пространства, необходимо еще и сравнение, взгляд извне. Отрезка длиной в год для этой цели едва ли достаточно…

Его приятель Г. был совершенно прав! Подобной цидулькой он совершал именно то, в чем его упрекал Г.: сносился с официозом. Вел торг, говорил языком власти. Ввязывался в инсценировки чиновников. Носится со своей идентичностью как с писаной торбой и тут же готов ее сдать. Да еще просит того зама, чтобы он подсобил ему встать на ноги…

В портфельчике, том самом, в котором он таскал с места на место свои черновики, спрятана водка; Мона наверняка давно ее обнаружила. Вот он ее достал… прошел час, другой, он все сидел на кухне и пил; даже куртку снять не успел. Когда в дверях послышался шорох, он быстро спрятал бутылку. Но Мона, стоявшая в ночной рубашке в дверном проеме, конечно же, почуяла сивушный запах. Он сидел в желтой куртке; на полу, на маленьком столике, рядом с пепельницей, в которой тлела гора окурков, – повсюду валялись листы бумаги. Мона смотрела в упор, но видела, кажется, только куртку. Помолчав чуть-чуть, она сказала:

– Ну, вот ты и спятил!

Возможно, Мона права, он лишился рассудка. Воздух на крохотной кухне сгустился в неведомое, не вполне уже газообразное вещество, пахло пожарищем. Он сидел в клубах дыма, и внутри тоже сгущался черный тлеющий дым; телом владел странный столбняк, он дергался, как автомат, только когда подносил бутылку к губам. Внутри кипела неописуемая ярость, ужасная изнурительная ненависть: как будто согласно теоретической инструкции, составленной чьей-то чернильной душой, – инструкции, из которой все выходы перекрыты с академическим педантизмом, – ему запрещают жизнь, вести которую – он в этом не виноват – его когда-то заставили. И он бился лбом об этот запрет и тупо, с бесконечным упрямством твердил: «Вы дожиты меня пустить, нет другого пути…

Если вы дадите мне визу, я, может, никуда и не поеду, но вы мне ее дадите. Дадите возможность уехать из Кольхаазенбрюка!»

– Может, ты все-таки снимешь куртку, – сказала Мона. – Или ты и в постель пойдешь в кожаной куртке?

Мона недавно начала проходить курс аналитической терапии, ее глаз нацелен на распознавание подсознательных символических жестов. «Ты уже влез в свою западную шкуру», – говорит она. Начала она эту терапию, кстати сказать, по совету Г., который приятельствовал с одной психоаналитичкой. Хотя Мона это и отрицала, Ц. прочно утвердился в мысли, что именно он и есть та проблема Мониной жизни, какую следует подвергнуть анализу и лечению. В конце концов выяснилось, что ей предлагают лечь в какую-то клинику в Галле, чтобы там пройти курс психотерапии, который рассчитан сперва на четыре недели, но потом возможно продление; Ц. представилось что-то вроде реанимации. Неясно только одно – когда в Галле освободится для нее место. Вот уже несколько месяцев Мона ждала оттуда известий – и вдруг сообщили, что поскольку случай ее не острый, то ожидание может продлиться год или даже дольше. Ц. сказал:

– Возможно, оно и к лучшему, что ты поедешь в Галле уже после того, как у меня будет виза.

– Чтобы ты мог совсем со мной не считаться, – парировала она.

Очевидно, что в желтой куртке Мона его не терпит. Он все лето проносил ее не снимая; лишь в редкие дни воздух прогревался настолько, что рубашки было достаточно. Куртка была из мягкой и гладкой кожи, почти невесомой, длиной чуть ниже пояса; и так хорошо пригнана по фигуре, что создавалось чувство, будто она из той же материи, что он сам. Моне угодно было увидеть в куртке защитный кокон, которым он ограждается от нее, от близости с ней; однажды она вдруг взяла и накупила ему белья, получше, чем то, которое Ц. обычно носил. Он натянул было на себя эти тонкие разноцветные тряпочки, но скоро заметил, что начинает под ними потеть, под мышками пролегли красные рубцы; швы трусов из синтетического материала не вбирали влагу, и в скором времени стали цементными тросами, при ходьбе натиравшими кожу, трусам, очевидно, мешали его гениталии, и поскольку заставить сей орган исчезнуть трусы не могли, то стянули его в бесформенный влажный комок, о существовании которого Ц. ни на секунду не забывал. Стало понятно, что, хотя его пропорции нимало не изменились, новейшие модели восточногерманского белья ему уже не подходят. Он регулярно забывал эти так называемые предметы текстиля у матери, к которой в тот год часто наведывался; и Мона, конечно же, замечала их исчезновение.