Народу на чтения приходило немного; что кого-то вообще еще волнуют продукты писательского труда – вот что его поражало все сильнее и сильнее, и ведь заранее знаешь, что изрядную долю публики составят собратья по цеху, то бишь писатели, у которых сегодня выдался вечер, свободный от выступления. В самом деле все, что там читалось, все то более или менее текучее, что процеживалось через микрофон в воздушный бассейн, вместимость которого, конечно, была ограничена размерами зала, повествовало о перипетиях писательской жизни. Автор живописал другого автора, нередко с субтильным нюансом: автор живописал автора, пишущего о писательстве третьего автора… о тяготах ремесла и обстоятельствах, завлекших его – либо обоих: субъект и объект описания – в тенета этой профессии. В наиболее удачных случаях сюжетным нервом служила любовная связь, порожденная тем стечением обстоятельств, что, хотя бы один из воспылавших друг к другу страстью героев – писатель; а нередко писатели и оба.
Немало текстов строилось на описании судеб, что делают из людей писателей. Здесь уместно именно слово судьба, ибо обычно избрание писательской карьеры изображалось как нечто неотвратимое; в сущности, вам давали понять, что писателями, вообще говоря, рождаются. В переводе на понятный язык это значит не что иное, как: «Бери меня на иждивение, плати мне зарплату, я не виноват, что уродился писателем!»
Феномен этот, рассуждал Ц., в других профессиях скорее в диковину. Но, конечно, это связано с тем, что писательство в самой сути своей предполагает обращение к общественности… и тем отлично от прочих ремесел. Производитель кастрюль тоже, положим, обращается к общественности, но сугубо косвенным образом: она ему нужна только как потребитель его кастрюль. И если кастрюли пропускают воду, то, как бы красиво их ни раскрасили, никто их не купит. Печаль писателя в том, что он производит сосуды, которые нужно продать со всем содержимым. Что же писателю делать, коли он повсеместно находит одну тухлятину? Нужно, чтобы писатель поручился за то, что пришла пора заниматься тухлятиной… тут, безусловно, надобен известный авторитет. Может ли это быть авторитет щелкопера, предлагающего свои услуги в качестве бродячего чтеца, выступающего где-то на задворках культуры?
Все чаще Ц. ожидал предстоящих чтений с нарастающим внутренним сопротивлением. В конце концов стал стал их бояться: чем ближе дата мероприятия, тем явственней он ощущал, как из него уходят силы превращаться на публике в личность, все еще питающую к себе уважение. Он не чувствовал за собой ни малейшего права притязать на внимание аудитории, пусть даже самой крошечной. Фигурка, что поднимала свой голос там, на малюсенькой сцене, имела к нему все меньшее отношение.
Это было сродни опустошенности; пик приходился на вечер накануне отъезда; сидя наутро в вагоне поезда, который вез его в город, где назначены чтения, он мало-помалу брал себя в руки… но долго ли еще это будет ему удаваться? Прибыв в город, посещаемый при сих обстоятельствах, он сперва шел в отель, где для него заказали номер, и, оставив багаж, возвращался – в качестве первой и, как правило, последней прогулки по незнакомому городу – обратно к вокзалу. Одним желанием запомнить дорогу на завтра (день отъезда), притяжение к вокзалам не объяснялось. Иной раз он умышленно пропускал один-два поезда, чтобы подольше побыть на вокзале. К городам, их центрам и достопримечательностям не испытывал ни малейшего интереса, ни с одной метрополией толком не познакомился, зато вокзалы знал хорошо, узнавал даже, самые отдаленные; даже если год или больше прошел с тех пор, как приходилось здесь бродить. Раньше его прельщали, помнится, книжные лавки, магазинчики старой книги вокруг привокзальной площади – теперь он предпочитал встать у окна бистро, где-нибудь с краю, взирая на мир зрителем из глубины убежища, уже не вполне мирского, хоть и находилось оно на площади, собиравшей в полукруг от себя всю городскую сутолоку. Сутолока тесно соотносилась с вокзалом, но здесь он был от нее отгорожен, здесь его форма тревоги никому не бросалась в глаза, более того: здесь его посещало спокойствие, он не обязан здесь значить что-либо, кроме бегства и мимоходности.
Большинство беглецов в спасительном бастионе вокзала как будто все время ищут предлог, чтобы ухватиться за какое-нибудь иллюзорное представление о жизни. Однажды они изменятся, непрерывно внушают они себе, но перемена здесь, на вокзале, вряд ли возможна. В зале прибытия-отбытия тебе непрестанно морочат голову переменами, но все остается прежним; ты вечно глядишь вслед минуте, когда все якобы стало другим. Циферблаты часов, обилие указателей, объявления по микрофону, электрические табло – вся эта кажимость надежности и достоверности способна скорее запечатлеть в сознании предварительность и отрывочность человеческой жизни.