По прибытии он заявил, что хочет как можно больше увидеть в Париже, что рад побывать в Париже (хоть тут, по крайней мере, не врал), и теперь, когда устроители оставили его в покое, у него не хватало мужества позвонить и признаться, что он совершенно беспомощен. Питался одним Café au lait и воздушно легкими круассанами; засыпал лишь к пяти утра, за окном уже давно гремел транспорт, и спускался вниз, когда завтрак давно закончился. Но консьерж, любезный старик, с лица которого не сходила ироническая улыбочка, всегда умудрялся наколдовать несколько круассанов. В стороне от того помещения, где утром подавали завтрак и где уже все убрали со столов, он сидел, трясясь от озноба, в огромном кресле, будто нагруженный мельничным жерновом утопленник, и хлебал свой кофе с молоком; консьерж иронически-заботливо взирал на эту картину. Он немного говорил по-немецки и, когда Ц. возникал в фойе, все норовил сказать шутку. «Ах, мсье никак не проснуться! Они всю ночь внимали Лесному царю…»
Книжная лавка, в которой прошли его чтения, именовалась «Le Roi des Aulnes», «Лесной царь», и находилась неподалеку.
Во время самой длительной своей прогулки он дошел до гигантской Arc de Triomphe; минут пять стоял под обложным мелким дождиком на тротуаре, дивясь на могучий бессмысленный монумент. Когда брали Париж, под его аркой прошли немецкие войска; отца здесь не было, он добрался только до Кале, прежде чем его отправили в Сталинград. Вызывая в памяти известную фотографию, запечатлевшую немецкий военный парад, он думал о том, что деревья на обочине – справа и слева от Триумфальной арки – с тех пор, когда они совершенно случайно попали в кадр, как будто и не росли…
Он повернул назад и вскоре опять погрузился в кресло в фойе своего отеля. Тяжело дышал, чувствовал запах своих стареющих седеющих волос, вдыхал блеклую сырость щетины, мыла, которое в ней осело, целые эры ужасного жирного мыла, затонувшие в бороде, и слышал запах своих мозгов, от них парило, как от старой каменной кладки с заплесневелым цементом, покрытой темно подмокающими гнездовьями, в которых кишат неведомые паразиты.
Вскоре после прибытия на Монпарнас с ним приключилось странное, обратное превращение. На этом бульваре, который он представлял себе куда большим, и где уже с наступлением послеполуденных сумерек зажигались огни, освещались витрины, в пустых кафе загорались лампы, посреди этого печальной сыростью охваченного Вавилона, он вдруг снова стал тем, кем был по факту рождения. Гражданином ГДР, безо всяких оговорок, – он снова тот, кем был раньше, это конец… отродясь не чувствовал он своей гэдээровской идентичности так ясно и безысходно; даже в той самой стране, которая, быть может, уже отжила свой век. Ему ничего другого не оставалось, кроме как счесть эту идентичность неполноценной. Вопреки всякому эмпирическому рассудку, он носил это чувство в своем стареющем теле и ничего не мог с этим поделать…