Из возмущения его бросало в слезливую чувствительность, из суетливой деятельности в унылую нерешимость, страшная ярость против себя нарастала внутри. Он знал, что Гедда где-то сидит и страдает из-за того, что принудила себя к этому шагу. Она сделала это ради самосохранения… он с ума сходил от жалости к ней. Но для жалости этой сейчас уже поздно…
В квартиру на Кобергерштрассе он приходил через силу… он и раньше-то выдерживал здесь только из-за соседства с площадью Шиллера, где жила Гедда. Он торчал в этом городе, совершенно чужом, и не знал зачем. Когда он переступал порог своего обиталища, казалось, будто он добровольно спускается в подземелье, где в спертом сернистом запахе боли только и возможно, что слушать свое дыхание, прерывистое, громкое, трудное; и где возникает чувство, что для того, чтобы убить себя, достаточно просто быть. В тот сентябрьский вечер, неизвестно какого числа, он прошел через Бургберг с чувством, что ажиотаж людей, единодушных в своем жизнелюбии и страстном желании удовольствий, обращает его в бегство; перед тем как приблизиться к тому, что он, покачивая головой, называл своим домом, сделал большой крюк. Дома его встретили тени застарелой пыли, что заволокли все вокруг своей серой горечью, сухие пожелтевшие листы бумаги, завернувшиеся по краям; самым внятным здесь был пронзительный вой соседских псов, от которого не было спасения, казалось, эти звуки выносились из преддверия ада. Он купил пластинку, он уже дюжины пластинок накупил, пытаясь гремящей музыкой заглушить собачий скулеж.
В первый год Ц., тогда еще обладатель неистекшей визы, рассорившись с Геддой, регулярно сбегал – уезжал к матери в М. Теперь и это осталось в прошлом: он снова и снова собирался подать на продление, в последние два года сие решение принималось раз в четыре недели, он уже чувствовал, что неисполненный замысел становится манией… Знакомые писатели, обладатели так называемой «трехлетней», а то и второй по счету трехлетней визы, говорили ободряющие слова: если визу тебе уже однажды давали, все равно на год или на три, то продлить ее – проще простого. Только нельзя с этим тянуть, иначе обоснование в ходатайстве утратит правдоподобность. Ходатайство он так и не составил, все время откладывал, а порой забывал – как забывал все, что могло привнести в жизнь порядок. И обнаруживал, что настоятельную потребность ездить в ГДР ощущает только в припадке алкогольной сентиментальности.
В последние годы мать, бывало, сама наезжала в Нюрнберг, но сейчас он был не в силах ее пригласить. Она, как всегда, приехала бы с удовольствием; он знал, что мать прониклась к Гедде глубокой затаенной симпатией: ей уютно в их обществе. Это-то и мешало позвать ее в гости. Он и раньше испытывал прямо-таки неодолимую робость, стеснялся признаться матери, что в отношениях с Геддой не все идеально, что они поочередно сомневаются в прочности их союза и случаются пугающие размолвки, которые подчас кажутся непоправимыми. Сейчас, когда отношения, по всей вероятности, вконец разбиты, он не мог сказать матери правду: словно пришлось бы признаться в злодействе, в умышленной подлости, за которую ни перед кем так не стыдно, как перед матерью. Ц. чудилось порой, будто мать подозревает о его поражении (оно еще только намечалось), она все чаще и чаще справлялась о Гедде. Его ответы сделались односложными – она стала лавировать, говорила обиняками, огорашивала каверзными вопросами, и даже когда заговаривала о другом, чувствовалось, что постоянно прощупывает: как там у них с Геддой? Засыпала его поручениями передать Гедде то-то и то-то, а после, бывало, позвонит и первым делом: все ли он правильно передал и что Гедда ответила… ничего не оставалось, кроме как плутать в лабиринте вранья, из которого было теперь не выбраться. Она уже обращала внимание сына на некоторые расхождения в ответах; мало-помалу общение с мнительной, вечно что-то выведывающей матерью превратилось в кошмар, он стал уклоняться от разговоров. У нее самой телефона не было, но он имелся у одной из соседок; обычно она звонила в условленный час, и всякий раз, когда час этот надвигался, он с замиранием сердца садился у аппарата, со страхом ожидая звонка.