Сидел перед истошно трезвонящим телефоном и не снимал трубку… из головы при этом не выходило: а вдруг это Гедда. Где-то в подложечье давило глухой, трудноописуемой, печально знакомой тяжестью; сердце как бы сжимал грубый кулак, в мозг переставала поступать кровь, начиналось удушье; распространяясь вниз, тяжесть под ложечкой неминуемо вызывала сильнейший понос. Хватая ртом воздух, он сидел на кухне, стараясь справиться с телом, заставить разум работать. Наконец шел в одно из ближайших кафе, пытался припомнить ситуации, вызывавшие сходные приступы паники. Быть может, когда он раньше проигрывал поединок… разве порой проигрыш не казался ему позором? Да, чувство стыда было, но куда больше его занимало, как бы так наловчиться жевать без боли вывихнутой нижней челюстью да поскорей остудить ломтями сырой картошки громадные синяки. Нет, гораздо хуже бывало, когда от отчаяния в голову приходила разрушительная идея – отстучать на машинке пару стихотворений и разослать по издательствам ГДР. И когда потом – если вообще удостоят ответом – приходили отказы. В них ясно прочитывалось, как редакторша еле сдерживает негодование: надо же как пристал… словно он пытается ее изнасиловать. Она плевала ему в лицо залпами одиозных вокабул, проводила с ним инструктаж, как ковать свое счастье посредством женитьбы, деторождения и месткомовских путевок и что срочно необходимо найти нормальную, осмысленную работу, для чего ему все пути, кстати сказать, открыты. Вспоминались дни, когда, получив такое послание, он открывал на кухне все краны с газом… пока не замечал, что забыл закрыть окна. А когда вечером приходил на ночную смену справлять свою осмысленную работу, в теле все еще бушевала смесь паники и стыда; зная себя, он понимал: пройдет неделя, прежде чем бурление уляжется. А впереди еще два или три сходных отказа, – в приступе мазохизма он отпечатал стихи в двух или трех экземплярах; облегчало душу лишь то, что ответы, как правило, не приходили вовсе, ибо тексты – его единственная отрада, единственный шанс выжить – сразу перекочевывали в мусорное ведро. Загрузив под душными сводами своего угольного бункера первые семь-десять центнеров брикетов на телегу, в изнеможении остановившись (безысходность подтачивала выносливость), он вдруг видел – по глазам лился пот, все плыло в красновато-желтой мути, именовавшейся светом, – как у закопченной кирпичной стены стоит редакторша и хохочет. Правда, они незнакомы, она существует только в его фантазии: дама в очках, ему нравятся дамы в очках. Она, верно, над ним смеется, над кем же еще? Однажды он с воплем ярости метнул в редакторшу вилами, прямо в горло, пригвоздив отполированными зубцами к стене. С полминуты ревел, точно дикий бешеный зверь, покуда не показался себе полным кретином; вилы, конечно же, никого не пронзили; застряв в прогнившей стене, они покачивались в воздухе с удивительной легкостью. Рев отгремел, никем не услышанный, кочегарка была далеко в степи, на клочке земли меж завалившимися заборами, за городом и за окрестными деревнями, там только мертвый пепел под звездами, кучи мусора, ковыль в человеческий рост да грязь.
Или же это чувство настигало его, когда в ящик, бывало, бросали очередную повестку в Штази… позже, когда в узких кругах он уже прослыл писателем. Они это делали загодя, с расчетом, чтобы тебе неделю трястись и гадать о причине; сама же беседа могла занять минут десять и оказаться пустячной. Но неделю в кишках выло бессилие, мир виделся будто через искажающее стекло, чашки с кофе опрокидывались на брюхо и ни одна строка из того, что он пытался читать, не оседала в сознании. Когда он потом туда приходил, его вели по коридорам ведомства: двое служивых, всегда приотстав на полшага. Если он вдруг решал обернуться, они говорили: «Смотрите вперед. Продолжайте движение». И он глядел вперед, продолжал движение и ждал выстрела в затылок.
Нет, это не шло ни в какое сравнение со страхом перед звонками матери. За этим страхом крылось нечто иное; причины, казалось, лежали куда глубже, он полагал – быть может, ошибочно, – что они по сути своей непрояснимы. Так много имелось разнообразных причин, могущих спровоцировать это чувство: внезапный и неотвратимый произвол, когда тебя душит власть, хватающая без разбора. Помогала, и конце концов, только выпивка, она приглушала давление, смиряла с мыслью, что придется жить без малейших надежд на будущее. В самые скверные периоды нельзя было оставлять этим эмоциям ни сантиметра пространства: едва спадал хмель, страх немедленно заполнял каждую клетку.