Ц. с ужасом слышал, как в голосе нарастает рыдание. Пытаясь растворить его в глупой шутке, он сказал:
– Да у меня тут, понимаешь, завелись кой-какие благодетели. Подыскать мне что-нибудь на год – это им ничего не стоит. Но через год дело примет серьезный оборот, и моя позиция тебе известна…
– Ты хотел сказать – благодетельница! Ты хочешь мне сообщить, что через год, когда дело может принять серьезный оборот, ты намерен с ней расстаться…
Что за ахинею он нес! Конечно, это вранье: никто ему никакой квартиры в Нюрнберге не предлагал; поиск жилья показался, помнится, мукой адовой. Он только затем это ляпнул, чтобы отвлечь от истинной причины своего переезда в Нюрнберг. Но ничего не вышло – и лейпцигский голос захлебнулся в рыданиях.
Не способный после такой беседы ни минутой дольше оставаться в квартире, он незамедлительно направился в пивную. Уговаривал себя, как больного: в конце концов, он ведь не покривил душой, он и вправду поселился в этой квартире временно. Алкоголь посодействовал, и мысли о лейпцигской женщине мало-помалу исчезли – нюрнбергская снова взяла верх. Но она ни в какую не соглашалась его принимать, когда от него разило спиртным.
А алкоголь, между прочим, подстегивал любовное чувство – вплоть до того, что оно выходило за грань всякого правдоподобия, вплоть до приступов несвойственной Ц. говорливости. По мере того как действие винных паров слабело, трезвели и чувства, и он пугался всего, что наплел ей часами раньше. Беспокоился, сумеет ли сдать эти чувства в архив, когда срок его здешнего пребывания завершится: наподобие того, как припасаешь в закромах памяти крепкий материалец. Сможет ли оставить чувства позади, когда придет пора сматывать удочки.
Расстаться с квартирой, пожалуй, будет легко. Он никогда не прилагал ни малейших усилий, чтобы придать ей жилой вид. В первые месяцы в комнатах, если не считать матраса на полу, вообще не было мебели. Прошла целая вечность, прежде чем обзавелся столами, стульями и книжными полками; тут срок нюрнбергского пребывания почти уж наполовину истек. Стеллажи стояли собранные, но порядка не было; вместо книг на полках обитали кастрюли и сковородки, по соседству – ворох рубашек и исподнего. Пластмассовая корзинка для столовых приборов навек поселилась на кухонном столе, хотя для нее имелся под раковиной специальный ящик; ножи и вилки группировались вокруг, заняв всю столешницу. Он как будто без устали метил пространство знаками временности своего пребывания. Как будто должен был проводить разъяснительную работу, доказывать, что это именно так. Кому доказывать? Себе самому?
На самом-то деле все это – типичный случай депрессивного нежелания действовать, усугубляемого алкоголем, а пуще того – фазами отрезвления, переносить которые стало совсем невмочь. При этом глаза мозолили неразобранные картонки, он все двигал их из угла в угол. В картонках лежали книги, они лишали покоя – отгоняли, можно сказать, самую идею покоя. С аллергическим раздражением реагировал он, когда ему намекали на символическое содержание этих нераспакованных ящиков. Или когда сам вдруг задумывался: не заметить символики этого состояния невозможно. Особенно эти два ящика… они являли собой недоработанное. Они всегда на глазах, налицо, в наличности, но воплощают собой утрату.
Он. давно подошел к тому, что большинство размышлений упираются в один вопрос, очень простенький и применимый к чему угодно. «Куда же мне идти дальше?» – Казалось бы, этот вопрос владел им всегда, но сейчас его власть стала едва ли не монопольной. Стоило худо-бедно сделать или попробовать сделать шажок-другой, как вопрос вырастал у него на пути. Докучал тем неотвязнее, чем меньше хотелось на него отвечать. Ц. подавлял его, но, даже когда случалось выйти из дому по каким-то вполне безобидным делам, вопрос увязывался следом; хуже того, нападали в квартире. С тех пор как он занимал трехкомнатное жилье плюс кухня и душевая, располагая пространством неведомого доселе размера и могущества, ему случалось в самом разгаре странствия по паркету вдруг застывать соляным столпом, будто невольно оборотив взгляд на Гоморру, и растерянно вопрошать: «В какую комнату мне идти?» – «За рабочий стол подобает тебе идти!» – отвечал он себе. Что и проделывал, но едва выводил на бумаге несколько строк, как ощущал, что изнутри поднимается знакомая жажда, от которой он вот-вот снова сорвется с места. Ц. впадал в досаднейшее смятение, когда, спустившись на улицу, видел, как ноги сами собой, словно иначе и не могло быть, несут его к маленькой площади под названием Шиллерплатц. По пять раз в день он ходил туда и кружил по площади; будто под гипнозом, будто заведенный, снова и снова шел на площадь Шиллера. Но сегодня его там не ждали! Этим летом что-то сломалось, между ним и женщиной, которая там жила, образовалась дистанция. Беседы сделались немногословны, свелись к вещам практическим; все чаще, когда он что-нибудь спрашивал, она отвечала: «Это не должно тебя беспокоить. Я сама справлюсь». Или так: «Не волнуйся. Мои дела обстоят лучше, чем ты полагаешь». Она, бывало, и раньше частенько требовала, чтобы он оставил ее на какое-то время в покое, но сейчас оборона приобрела новое качество. И вдруг ему говорят, что ее нет. Уехала… Это похоже на правду: маленькая машинка, стоявшая у подъезда, исчезла. Допросив с пристрастием всех знакомых, он наконец выяснил: она в Мюнхене, в частности, для того, чтобы побыть подальше от него. Ежели он решится на какое-то время оставить ее в покое, то однажды она непременно вернется…