Пока водка не затормозила мыслительный механизм в моем черепе, подумал Ц., дай-ка представлю себе утро приезда в Лейпциг. Если и вправду уже не проснусь, то хоть возьму с собой на тот свет лейпцигскую картинку. Утро, полное солнца: только мысль о свете способна поддерживать фантазию возвращения и возрождения. Что же увидел человек, прибывший спозаранку на вокзал города Лейпцига…
Особое свечение там, под вокзальной крышей; он увидел его еще в полусне. Свет, который видит только тот, кто досконально знает вокзал и у кого есть свободное время отыскать его под гигантскими сводами. Только тот заметит его, кому нет дела до всеобщей депрессии, что царит в этот ранний час отправления. Никто в этой сонной толпе, что спозаранку уже на ногах, не замечает света, этой искристости, сгустившейся до сверкания; этого сияния грязи в кафедральном соборе, не убиравшемся более четверти века. Свет загорается наверху, под крышей: чад, дым, водяной пар и пыль, шумный выдох человека и поезда. Ничего из того не видят люди, которые выпускают из легких воздух, зябко ежась после трамвайно-автобусной тесноты, в которой добирались сюда. Толпа выдыхает, словно в трамваях все могли только вдыхать, отвоевывая пространство, увеличивая компрессию неразличимого сгустка тел. Сейчас, освободившись на полчаса, они выдыхают, выталкивают отработанный кислород, так что под крышей вскипает марево испарений; но вот подошли электрички, готовые распределить толпу по рабочим местам. Человек, что остался почти один на вокзале, отделился от трудящихся масс уже несколько лет назад, это был шаг в неизвестность, до сих пор в нем остался страх, как будто он вышел из людского сообщества, точно из партии.
За это его журили и осуждали. Его друзья продолжали ходить на заводы, продолжали работать, а пишут небось получше его, думает он иногда. И дружбу их он утратил. Вот он стоит на широкой платформе, от которой отходят перроны, где-то посредине между восточным и западным выходом, и вокзал почти пуст; большинство утренних поездов под возбужденную говорильню динамиков уже разъехались и увезли толпу. Его взгляд скользит вдоль широкой ветки пустых путей к выезду из вокзала, откуда рельсы веером расходятся в разные стороны. Полукруглые эти воротца, выезд (издалека он кажется маленьким), наполнены ярким светом. И от этого полукруга – подобного солнцу, взошедшему лишь наполовину, – по сводчатой крыше вокзала тянутся девять светящихся лент, которые ширятся и уходят все дальше. Это пока еще прозрачные стеклянные сегменты купольной крыши; кажется, будто какое-то солнце, встающее из темноты, рассылает долгие, устремленные ввысь лучи. Солнце светит на вокзале, как свет в соборе. Девять лучей, магическое число. И поезда, прорываясь сквозь солнце на волю, теряются в ослепительном свете.
Как ему, вообще говоря, жилось тогда в Мюнхене? А в других городах, от которых в памяти сохранились одни имена да вокзалы… он помнил, что в городах этих бывал, но почему-то они оставались закрыты. Способность воспринимать отказывала, и когда он думал о причинах этого феномена, то много чего приходило на ум: замутняющий зрение алкоголь, неспособность к контактам, недоверие к самому себе, дезориентированность.
Реальность мало-помалу ускользала… он стоял за порогом, она его не принимала, он не способен соотнести реальность с собой… чем объяснить это – неизвестно. Реальность отгородилась стеной; куда ни пойдет, он несет стену перед собой. Но стена не бетонная, она – его ощущение, его сознание (или же: ощущение под сознанием)… стена нереальна… и потому в возможность ее разобрать верится все слабее. Эту стену нельзя ликвидировать, если хочешь что-то переменить, можно ликвидировать только себя…
В этом расположении духа он пускался на поиски собственной памяти: по странной необходимости, как будто, кроме какого-то ветхого воспоминания, ничем уже не обладал… и вокруг росли горы заметок, листков с обрывками прошлого; читая днем позже невнятные строки, накарябанные во хмелю, он обычно выбрасывал их: они были написаны в тоне малодушного цинизма, от которого с души воротило…
Но в городах ГДР реальности у него тоже не было: в Лейпциге, Дрездене, Восточном Берлине… это ясно уже потому, как плохо помнит он те города. А теперь их, что же, совсем не станет? Или они превратятся в фантастические бестелесные образования, следы какого-то прошлого, в котором уже не узнать своего… в виртуальные образования, с которыми мозг, истерзанный алкоголем, почти не справляется. Он больше не видел себя в тех городах (как не видит и в новых, западных городах); в городах Восточной Германии он был случайностью, призраком, проходным персонажем; должно быть, его отсутствия там даже и не заметили. Об этом он непременно бы написал… если бы мог, если бы вдруг снова начал писать! Но все чаще закрадывалось подозрение, что писать он может только в тех городах…