В конце апреля 1986 года он впервые поехал в Вену, его пригласили на чтения, он с радостью ждал поездки. Ему казалось, он любит Вену, город литературы… но боялся, что повторится разочарование, которое он за несколько месяцев до того пережил в Париже. И страдал, что придется снова уехать из Нюрнберга: из Папуа – Новой Гвинеи вернулся Герхард. Ц. теперь снова жил в Ханау, где основным его занятием стало пьянство. Он сказал Гедде, что воспользуется временем в Ханау для писания, но она понимала, что он не пишет. Он не звонил неделями, отговариваясь тем, что боится услышать в трубке голос Герхарда, она не раз спрашивала, не хочет ли он переехать в Нюрнберг; он все не мог решиться, медлил с ответом. Когда он находился в Ханау, его подлинная сущность была скрыта от Гедды…
Большинство книг из раздела Холокост amp; Гулаг, купленные уже в Ханау, валялись по всей квартире. На полу, на креслах, на отвратительно буром, просиженном до черных засаленных пятен диванчике. Между книг на расстоянии вытянутой руки повсюду стояли бутылки, в основном початые; водочные, винные, пивные, они насыщали жилище стойким алкогольным чадом, от которого, казалось, тускнел свет и с утра тянуло на рвоту. Посреди большой комнаты, среди батарей бутылок и книжных завалов, лежал матрас, который он вынул из невыносимой кровати, и груда колючих пледов и одеял, в неразберихе которых он засыпал… когда придется, – как правило, когда алкоголь свалит с ног. По пробуждении его иногда рвало прямо' с матраса… достаточно было свесить гудящую голову, и из глотки вытекал неусвоенный алкоголь, вонючий, цвета черной крови, вперемешку с ошметками хлеба и неразжеванными кружочками соленого огурца… отдышавшись, он брал какую-нибудь книгу, сгребал ею излившуюся из утробы адскую бурду в пластмассовый пакет; книга из секции Холокост amp; Гулаг отправлялась туда же; обычно он в тот же день покупал книгу заново.
Вторую категорию книг, густо усеявших пол, среди которых он жил подобно рептилии, составляла литература, посвященная всевозможным формам психотерапии и психоанализа (тут он поддался влиянию западной моды); и эти книги тоже его осуждали… он взялся за них (наверное, сдуру) после того, как впал в глубокий кризис, начитавшись о преступлениях диктатур двадцатого века. Психологическая литература ему не помогала. Он лишь находил в ней собственные мучения да утверждался в подозрении, что лишь благодаря весьма шатким обстоятельствам не стал орудием названных диктатур. Только его жалкое отношение к жизни, как к черновому наброску, и не дало ему ухватиться за нижнюю перекладину лестницы, ведущей к преступлениям…
Эти книги скрупулезно выявляли его тип, после чтения он чувствовал себя так, словно над ним тяготеет проклятие… он редко прочитывал книгу от корки до корки, однако с мазохистской точностью инстинктивно открывал именно те главы, где все кишмя кишело примерами, отрицавшими за ним всякую способность любви.
Он словно выискивал в этих книгах психологическую подоплеку, по которой его любовь к Гедде была неминуемо обречена на поражение…
Он знал, что Гедда любит и ждет его в Нюрнберге, что он ей желанен и она страдает из-за того, что его нет рядом, – все это он знал, однако предаться этой любви не мог. Он и в себе ощущал желание, но полагал, что не способен донести его до Гедды. Сколько бы он ни пытался, внутри немедленно раздавался голос, обвиняющий его во лжи… голос подстерегал ежесекундно, словно и впрямь обладая силой древнего, по наследству передающегося проклятия. Едва в нем зарождалось чувство любви, как голос немедленно обличал его в попытке обмана… недреманное око всех государственных религий как будто следило изнутри за честностью его чувств. Он уж и не помнил, было ли когда-нибудь: в начале, в конце, в середине – его чувство честным. Не находил в себе сосуда, который мог бы вместить с чистой совестью Геддину любовь… очевидно, он потомок ущербного племени, где всякая попытка общинности загнивала на корню.
Он вспоминал, как пытался было не слышать голос: и тот ненадолго предоставлял ему свободу действий, а потом, в момент слабости, объявлял его мятеж чистым лицедейством.
Когда он не мог писать, только выпивка и позволяла ему как-то смириться с собственным существованием. Водка вступила в альянс с психотерапевтическими книгами (он читал их с той же страстью, что и предавался алкоголизму): он чувствовал себя недочеловеком и имел тому, черным по белому, все доказательства.
В Вену он ехал в надежде, что удастся на несколько дней вырваться из этого состояния, вдохнуть иного воздуха, а то, глядишь, и на замысел набрести; приехал он в ночь с 29-го на 30 апреля. Назавтра целый день бродил по улицам, в радиусе своего отеля, неподалеку от собора Святого Стефана; было душно, жара стояла почти летняя. Очень скоро Ц. ощутил странную подавленность, сковавшую, казалось, весь город: в ресторанчиках было пусто, столики на солнце перед кафе не заняты, ветерок трепал скатерти. И похоже, именно за дуновением этого ветерка следили подозрительными взглядами стоящие в дверях официанты в традиционных белых фартуках: не усилился ли? откуда дует? Они всматривались в небо, безупречно голубое, только вдалеке, чуть с краю, замерло без движения несколько серовато-белых барашков. Эти-то облачка, похоже, и притягивали к себе всеобщее внимание.