45
Мне шесть лет, моему брату — четыре. Мы стоим на сельской площади перед памятником какому-то партизану. На нас короткие штанишки, на ногах сандалии. Но волосы длинные — как у битлов (я — Джон, брат — Пол). Снимок сделан отцом за несколько минут до того, как нас поведут (в сопровождении сельского милиционера) к деду Петре — тот по приказу сельского старосты должен нас постричь наголо. То же самое ждет и отца, который мало того что отрастил волосы, так еще и отпустил усы. В селе нет парикмахерской. Дед Петре по очереди усаживает нас на пень. Рядом пасется осел. Я уныло смотрю, как с моей головы падают русые пряди, и молчу. Не смею даже разреветься, потому что боюсь милиционера. Возможно, раз запрещено ходить с длинными волосами, то и реветь нельзя…
Наконец все трое — мы с братом и отец, обритые наголо, словно заключенные, опрысканные дедом Петре дешевым одеколоном, спешим домой… «Только посмейте зареветь», — сквозь зубы предупреждает нас отец, почувствовав, что мы еле сдерживаем слезы.
Строуберри филдс форева.
46
Я старею. Все больше отдаляюсь от Рима детства в далекие пустые провинции старости, откуда нет возврата. И Рим уже не отвечает на мои письма.
Прошлое существует где-то в виде улицы или дома, который ты ненадолго покинул, всего на пять минут, и очутился в незнакомом городе. Говорят, что прошлое — чужая страна. Глупости. Прошлое — моя родина. Будущее — чужая страна, полная чужих лиц. Я не хочу туда…
Позвольте мне вернуться домой. Мать просила не опаздывать…
47
Мне года три. Я стою босиком на теплой земле в саду, где цветут розы. Держу мать за руку и рассматриваю цветок в упор, так как он с меня ростом. Это единственное, что я помню. Первое и последнее.
48
Синдром непринадлежности
Ни одно время не принадлежит тебе, ни одно место не является твоим. То, что ты ищешь, не ищет тебя, то, что снится тебе, не зовет тебя в свой сон. Ты знаешь, что потерял что-то свое в другом месте и в другое время, и потому ищешь его в чужих комнатах и снах. Но если окажешься в нужном месте, время будет другим. А если будешь в правильном времени, место будет иным.
Неизлечимым.
Эпилог
Романы и рассказы предлагают ложные утверждения о существовании порядка и установленных форм. Будто некто держит в руках все нити действия, знает последовательность и развязку, какая сцена за какой следует. По-настоящему смелой книгой, смелой и вместе с тем безутешной, можно было бы назвать ту, в которой все истории — происходившие и не происходившие — вертятся вокруг нас по законам первичного хаоса: кричат и шепчут, умоляют и хихикают, встречаются и расходятся в темноте. Конец романа все равно что конец света, лучше бы его отложить.
Смерть зачиталась и забыла, что хотела делать. И волосы ее покрылись ржавчиной. Это могло бы стать сюжетом для гравюры Дюрера или деталью полотна Босха.
Я всегда с неприязнью относился к концу. Я не помню концовки ни одной книги, ни одного фильма. Интересно, существует ли такой диагноз: невозможность вспомнить финал чего бы то ни было. И зачем вообще его помнить (как правило, он известен заранее).
Я помню только начало.
Помню, как в течение многих лет я рано ложился спать… Помню, как в село впервые привезли лед и отец повел меня к цыгану… забыл, как его звали. Помню ужасную метель и как горела свеча у нас дома… Свеча горела на столе… Помню, как я в саду смотрел розе прямо в лицо… Я ростом с розу… Помню, как лежу в мокрой шинели в окопе во время какой-то войны и курю короткие крепкие сигареты. Как сижу в пивнушке на Пятьдесят второй улице, испытывая неуверенность и страх… Или как застегиваю сандалии, как поднимаю свой щит и он сияет на солнце…
Говорят, что моя жизнь была совсем иной. Я соглашаюсь, чтобы никого не раздражать. Но иной жизни у меня нет.
Уже не помню, я придумал Гаустина или он меня. Существовала ли когда-нибудь клиника для лечения прошлым, или это была просто идея, заметка в блокноте, а может, случайно попавший мне в руки обрывок газеты? И нахлынуло ли уже прошлое, или этому еще предстоит произойти завтра…