Таким образом, сравнение с британской политической жизнью не нанесло вреда практике банкетов — слишком уж разным был контекст в обеих странах, и проницательным наблюдателям это было хорошо известно[75]. Конечно, префекты и министерские кандидаты могли в преддверии выборов держать открытый стол, на что справедливо сетовала «Минерва»[76]; обеды у министров могли подкупать депутатов в течение сессии; но трудно понять, каким образом подписчики, цвет нации, могли подкупить своих «честных и порядочных» представителей, когда по окончании сессии устраивали обед в их честь. В противоположность тому, что утверждали в 1830 году то ли по неведению, то ли по злому умыслу сторонники Полиньяка, дело было не в том, за столом или не за столом делается политика; не в том, что «роялизм сохранил свои нравы, а демагогия — свои»; не в том, что «эта последняя всегда шумела, пела, а главное, пила»[77]: дело было в том, кто задумывал пир и кто его оплачивал — власть или граждане.
Интерпретация молчания
Вернемся к «нелепому молчанию», царившему на либеральных банкетах, начиная с того, который состоялся в «Радуге» 5 мая 1818 года, и кончая тем, который прошел на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года. Что могли значить эти мероприятия, смысл которых не был разъяснен в тостах, произносимых сотрапезниками? Не претендуя на раскрытие всех нюансов, я полагаю, однако, что могу утверждать: смысл у этого мероприятия имелся и по крайней мере части современников он был совершенно понятен, а искать его нужно в отчетах об этих банкетах, как бы поверхностны они ни были. Когда свободе грозят многочисленные опасности, все самые незначительные элементы банкета оказываются значащими. Мне могут возразить, что, действуя таким образом, историк рискует поддаться соблазну гиперинтерпретации. Я иду на это сознательно, потому что, на мой взгляд, лучше зайти слишком далеко в интерпретации, чем считать, что все эти детали несущественны, что споры между либералами и ультрароялистами шли по пустякам, и, таким образом, полностью пренебречь особенностями политической культуры прошлого. Вот, например, «Молва» описывает банкет на улице Горы Фавор, призванный отпраздновать «день, когда был принят закон о выборах» и прошедший в обстановке «самой открытой сердечности, самой безупречной учтивости, самой безукоризненной благопристойности», и замечает: «Поэтому всякий раз, когда оркестр переходил от мелодий малозначительных к ставшему национальным мотиву „Где лучше, чем в кругу семьи?“, единодушные рукоплескания показывали, насколько все присутствующие проникнуты одними и теми же чувствами, воодушевлены одними и теми же принципами». Как нам понять эту фразу? Мелодия, о которой идет речь и которая в ту пору пользовалась огромной известностью, — это квартет из одноактной и уже довольно давней (1769) комедии Гретри на слова Мармонтеля. Если верить Пьеру Ларуссу, этот трогательный квартет один обеспечил пьесе успех. Но для людей 1820 года он имел четкий политический смысл. В самом деле, начиная с 1814 года он играл роль национального гимна, потому что в нем видели своего рода перевод на язык музыки фразы, якобы сказанной графом д’Артуа при въезде в Париж: «Во Франции ничего не изменилось, в ней лишь стало одним французом больше». В ту пору эта мелодия символизировала возвращение эмигрантов, и прежде всего королевского семейства, на родину и всеобщее примирение. Спеть или сыграть этот квартет на банкете ультрароялистов или на официальной церемонии в 1816 году означало, что, невзирая на все трудности и даже несмотря на интермедию Ста дней, вынудившую Бурбонов снова покинуть отечество, страна возвратилась к нормальной жизни и законный государь вновь пребывает в кругу своей семьи и в окружении своих подданных (которых властям приятно было считать верноподданными). Однако в 1820 году на либеральном банкете этот мотив, встречаемый рукоплесканиями, обретал совсем иной смысл: аплодировавшие ожидали возвращения отнюдь не Бурбонов, а политических изгнанников, в частности цареубийц — членов Конвента, голосовавших некогда за казнь короля; это возвращение было одним из главных требований либералов. Теперь, когда территория Франции была полностью свободна от иностранных оккупантов, можно ли было не желать, чтобы национальное примирение довершилось и на родину, в большую французскую семью, вернулись те, кого осудили на изгнание после Ватерлоо по так называемому закону об амнистии? Единодушные рукоплескания восьми сотен или тысячи сотрапезников, присутствовавших на банкете на улице Горы Фавор, обретали в точности тот же смысл, какой имел бы скандальный тост «За возвращение изгнанников!», который, однако, произнесен не был. А роялисты не могли ни к чему придраться, потому что мелодию эту они тоже считали своим неофициальным гимном…
75
«Французская газета» походя признает это в номере от 5 апреля 1830 года: «Начиная с римских кандидатов, которые, чтобы заручиться голосами, приносили в жертву сотни слонов и львов и тысячи гладиаторов, и кончая кандидатами британскими, которые с той же целью приносят в жертву весь эль и весь портвейн из своих погребов, честолюбцы всегда являлись к публике с улыбкой на устах и рогом изобилия в руках. Во Франции дело обстоит не совсем так. Здесь избиратели не вкушают угощенье, а угощают сами. Но зато какие великолепные обещания они получают взамен!»
76
Анри Контамин (