Выбрать главу
Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце, А если день погас, Я буду петь… Я буду петь о солнце В предсмертный час!

— У него, заметим, вся жизнь, полная сибаритства и тонких наслаждений — «предсмертный час»! — саркастически продолжала Сфейно. — Но, конечно, сам поэт столь же «скромен», как и Маяковский, с его манифестами «Я и солнце»! К тому вообще солнце приходило в гости на государственную дачу — чайку попить. Но чем все это заканчивается? Может, ты слышишь голос его часов? Нет, его голос навсегда потонул в пучине времени, а стихи читают лишь если заболеют респираторной инфекцией. Прошлый век Бальмонт встретил строчками из стихотворения «Кинжальные слова»:

Я хочу горящих зданий, Я хочу кричащих бурь!

Его желание исполнилось, но ведь ты знаешь, что за «кричащую бурю» он призывал!

— Гарпии! — тут же с ненавистью выдохнула Эрато.

— Совершенно верно! От песен сирен он с легкостью докатился до гарпий. Он же не боролся с ними за каждую доверившуюся душу, он их с легкостью сдавал! В книге «Будем как солнце» у него было стихотворение «Голос заката» с «социальноиносказательной концовкой», как писали о нем филологи.

Любите ваши сны безмерною любовью, О, дайте вспыхнуть им, а не бессильно тлеть, Сознав, что теплой алой кровью Вам нужно их запечатлеть.

— Он знает, что сны уже полны страхов, — догадалась Эрато.

— Конечно! И он будто сзывает гарпий на эту теплую кровь, — подтвердила ее догадку Сфейно. — И никто на эту безукоризненную форму не скажет, что строчки написаны «клиническим сумасшедшим». Никто ему не указал, насколько нелепо равняться с солнцем, всех критиков это устраивало до тех пор… пока небо не обрушилось на их мир.

При всей своей кажущейся глухоте к литературным проблемам, которым Сфейно, по ее мнению, напрасно придавала слишком большое значение, Эрато понимала, почему та привела в пример поэта-символиста Константина Бальмонта. Одной из существенных особенностей символистской поэтики была мифологизации жизненных явлений, против которой сейчас восставала ее перепуганная насмерть душа. Многозначность художественного образа в символизме усиливалась широким обращением к мифу. В мифе символисты усматривали высшую эстетическую, даже сверхэстетическую ценность, хотя вряд ли кто-то из них сталкивался с его «ценностью» так, как только что довелось столкнуться ей самой.

Из вузовского курса она даже помнила слова поэта Вячеслава Иванова: «Мы идем тропой символа к мифу», которые запомнила лишь из-за давней встречи со Сфейно. Тогда ей было просто любопытно, что запел бы этот Вячеслав, если бы ему довелось на самом деле столкнуться с теми, кого он считал бесплотными мифическими фигурками, раз он категорически утверждал, будто «утопические идеи мифотворчества» являются всего лишь «всенародным искусством, преображающим мир». Интересно, а что бы он счел за миф, если бы при нем его ожившие герои разодрали бы на портянки парочку его коллег из кружка символистов, подпевавших ему: «миф — постулат мирского сознания»?…

Никто из них так и не понял, что пока они говорили о «мифах» с той долей развязности, которой бы не допустили, если бы сами хоть на йоту верили сказанному, возле них уже кружили те «крылья бури», после которых и жизнь, и творчество надолго утратили смысл… Но они все болтали и болтали… о «бессознательнохудожественном представлении о мире», демонстрируя потрясающие образчики неприятия жизни такой, какая она есть.

В институте ей пришлось писать курсовую работу по статье Андрея Белого «Магия слова». Тогда она с ехидством отметила про себя, что крошечными ручками он пытался примерить невероятно тяжелую для его головы золотую корону Каллиопы.