Выбрать главу

— Подобное откровение от преданного отца? Не верю.

— Вчера проводил Полину Львовну в Томск, возвращался и прыгал как мальчишка.

Я опять замотала головой в пользу его дочери Полины.

— Даже не пытайтесь, — продолжал он, — все равно не вообразите степень моей загруженности. Дела, делишки, заданьица, поручения. Это сделалось проклятием. Громко выражаясь, микроскопической трагедией человека, ставшего классическим домашним рабом.

— А вы научитесь без слова «нет» отказывать, как японцы.

— Не только отказ, но промедление вызывает протест. Да что там, взрыв, бурю. Команды, как на флоте, должны выполняться бегом.

Я вздохнула, понимая — случай запущенный.

— Впрочем, не в конкретных делах и делишках дело, а в ежечасной зависимости от домашней сферы с ее шквалом ежеминутных потребностей! Тут не захочешь, а откроешь второй закон Орфёнова.

— Орфёнова? Вы же говорили о законах Старджона.

— Мы с господином фантастом Старджоном представители одного метода. Его закономерности глобальны, мои — ультралокальны. Речь о втором законе Льва Константиновича.

— Второй? Значит, и первый есть?

— Первый закон Льва Константиновича… Дай бог памяти… Лет пятнадцать назад сформулирован. Запомните: всякая творческая работа стремится к превращению в хозяйственную деятельность. Кристаллично?

— А второй как звучит?

Забегать вперед Орфёнов не любил.

— Конечно, осел в ярме может научиться порациональнее расслабляться, иной раз хватануть листок или несколько травинок. Но это ничего не решает. Скорее наоборот — подчеркивает крепость упряжки.

Такая доверительность обязывала. Но я была начеку. Лучше не позволять себе жалость к человеку, который понимает все лучше меня. Ведь в основе наших отношений лежала если не жестокость, то жесткость. Пройдя школу Орфёнова, можно было смело глядеть в глаза дьяволу. Оба, и дьявол, и Потрошитель, не покупались на успех, оценивая работу на свой адский беспощадный манер — вне скидок на слабости, время, обстоятельства и так далее, и так далее. Оба чужой безоглядностью, этим даром избранников, питали безграничное своенравие, пристрастное ко всем, кроме себя. У обоих в дефиците была человечность.

Невероятно, но эта орфическая личность появилась на моем горизонте в роли курьера: однажды его прислали из редакции с казенным пакетом. Он обнаружился, увидел книги и заговорил. Господи, как он заговорил! О «Шинели» Гоголя. Как будто сам автор коснулся души. Околдовал!

— Читаешь, — говорил Орфёнов, — в двадцатый, тридцатый, сотый раз перечитываешь классика… Нет, никакой оговорки, именно так и написано: «…приучился голодать по вечерам, но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели». И это о ком же? Об Акакии Акакиевиче? Неужто эта лексика — «духовно», «вечная идея» — имеет к нему отношение? Куда же он занесся? И это вместо того, чтобы скрипеть пером, в чем и было вседневное спасение Башмачкина. Зарвался и погубил в себе профессионала. Поставил под угрозу безупречность своей работы. Не собственно даже уровень ее, но степень рвения. В святая святых вторглись мысли о шинели. Начала разрушаться внутренняя цитадель.

Говоря, Орфёнов чуть не рыдал. Он оплакивал заблуждение Акакия Акакиевича. Почему, заполучив великолепную, чудесную шинель, он не пошел с Петровичем (в качестве конвоя) на барахолку и не продал ее, чтобы там же купить довольно теплое, но внешне непритязательное вот именно барахло, новый, в сущности, капот? Этого — только этого! — требовали интересы дела. И тогда Башмачкина не раздели бы и не было бы похода к Значительному лицу, и не надуло бы жабу, и остался бы жив. Так глупо, так наивно слететь с резьбы, говорил Орфёнов, кинуться ну совершенно не в ту степь! И что-то вроде сюжета новой «Шинели» зашелестело над ухом:

— Шьется некая псевдошинель. Теплая прозодежда с обличьем «капота». Либо на старый, отслуживший «капот» Акакия Акакиевича насаживается новая шинель. Поверх прилаживаются искусственные декоративные лохмотья, на них-то не клюнут грабители, да и коллеги в смысле вечеринок и обмываний обнов останутся с носом.

Слушая, я как разинула рот, да так и осталась после его ухода. И все эти великие Белинские с «потрясающей душу трагедией», все сострадательные Достоевские, «вышедшие из “Шинели”», померкли перед орфёновским отчаянием.

Я уж не говорю о плачущих в жилетку мультипликаторах, поддерживающих свой плач банковскими подаяниями и превративших «Шинель» в дойную корову.

Итак, Орфёнов продолжал привозить книги и поддерживать меня своим мерцанием.