Удерживая лист на вытянутой руке — в последнее время зрение начало сдавать, а тут еще слепой такой текст, напечатанный, вероятно, на каком-нибудь древнем «Ундервуде», — Максим пытался вчитаться. Удалось не сразу — отвык. Но в конце концов справился.
Оказалось, что перед ним довольно малограмотно составленное изложение постановляющей части определения Особой тройки.
Изобличен, как шпион… наймит… полное признание… намеревался шпионить… не успел через бдительность предсельсовета товарища Рубцова… определить на исправительные работы в исправительном лагпункте 44-бис… до исправления и перевоспитания…
Максим придвинулся к столу, Акиньшин на своем стуле отъехал назад, насколько мог. Карандаш высох, Максим послюнил его, с трудом накарябал: «Ознакомлен. Подтверждаю» и коряво расписался.
— Добавить ничего не желаешь? — спросил особист.
Максим отрицательно качнул головой.
— Тогда все. Бумажку на стол положь. А сам иди. Да, — торопливо добавил кум, — это… карандаш с собой забери. Иди, иди.
Максим вышел на крыльцо штабного блока, вдохнул сырой воздух. Закружилась голова. Это от голода, подумал Максим, совсем плохо стали кормить. И зима уже скоро, зимой труднее всего.
Страха, однако, не было — было странное безразличие пополам с печалью.
Не пойду в поле, решил он, что-то вдруг сил никаких не стало. Пойду в барак, отлежусь сегодня.
Отлежаться не очень удалось. Доски нар давили тело — исхудал сильно; тюфяк не спасал, все там внутри сбилось в комки и тоже давило. Попробовал подложить под себя бушлат — стало холодно. Ранняя осень…
Ныли сломанные когда-то и, наверное, неправильно сросшиеся ребра, изнуряюще тянуло желудок. С желудком обстояло неважно уже почти год — несколько раз случались приступы острой боли, почти до потери сознания, а тянуло почти постоянно. И, при всем голоде, порой не удавалось заставить себя проглотить хоть что-нибудь.
Язва, скорее всего. Максим этого здесь навидался.
Промаявшись с пару часов, он слез со шконки и потащился в угол к смотрящему. Хоть как-то время убить…
Булькал чифирбак, урки, как обычно, шлепали картами и орали друг на друга рыдающими голосами. Бубень сохранял полную невозмутимость, но его глазки то и дело поблескивали — смотрящий развлекался. Время от времени, когда свара затихала, он бросал малозначащую, вроде бы, реплику, и все разгоралось заново.
Мощная личность, в который раз оценил Максим. Умен, хитер, жесток. Прирожденный политик. Интриган и провокатор от бога.
Сидел Бубень чуть ли не всю жизнь, короновался в незапамятные времена. И по свободе не скучал. Воля, сказал он однажды Максиму доверительно, воля… На кой мне ихняя воля? И у кого там воля, скажи, Америка, ты же головастый малый? У вертухаев, что ли? У кума, у замполита? Да хоть у начальника? Или, может, у деревенских? Животные… А вот помнишь, Америка, Мишу-Бороду? Грамотный был, инженером служил, а и сам же мне говорил — нету ее, воли-то. Я тебе больше скажу — у вождей, в Кремле которые, тоже воли никакой. Зуб даю. Вот так вот. А у меня — у меня, тут! — самая воля и есть, понял?
Нет, подумалось тогда, не на Румянцева он похож. Скорее на Макмиллана.
К Максиму Бубень относился почему-то хорошо. Вероятно, чуял в нем нечто… Да точно чуял. Рóманы слушал с интересом, но, похоже, единственный из всех, воспринимал их не как сказки. «Повидал ты, Америка», — обронил он как-то.
Кстати, и в облучение явно не верил, а вот природа Максимова свечения очевидным образом занимала смотрящего. С расспросами, впрочем, не лез: лагерная этика — не хочешь, не колись.
Да что там облучение — в бессмертие товарища Сталина Бубень тоже не верил…
Спор картежников переключился на тему, смертельно надоевшую Максиму, — о летоисчислении. Вернее, о векоисчислении. Дернул же черт сообщить, что двадцатый век кончается, да, тридцать первого декабря, но не девяносто девятого года, а вовсе даже двухтысячного. Отчего-то это страшно поразило заключенных, обсуждения возобновлялись каждый божий день, да еще в специфической уголовной манере — всё на крике, на бешено выпученных глазах, на пене у рта, с оскорблениями и рукоприкладством. Доходило и до серьезной крови. Ох, Бубень наслаждался…
Ну вот, совсем вразнос пошли. Сейчас приставать начнут, господи, как же обрыдло все…
Максим встал, поплелся к выходу.
— Америка! — крикнули вслед в несколько глоток.
— Цыть! — рявкнул смотрящий. И сам позвал. — Америка!
Он догнал Максима уже в дверях.
— Что, подышать? И то дело. Я тоже подышу. Давай вон за барак, там ветер потише, да и псам нас не видать-не слыхать.