А в моем мире, продолжил он, свобода скована панцирем благополучия. Всем хорошо. Почти всем. Все, почти все довольны. Обыватели сыты и одеты, им доступны любые развлечения, щекочущие нервную систему. Даже титаны, наподобие Румянцева, — такие же, просто на другом интеллектуальном уровне. Решают невиданные задачи… И лишь немногие мучаются. В этом нет заслуги, я, объяснил оппоненту Джек, не ставлю себя выше других из-за того, что не в состоянии жить, как живут более или менее все. Уродился таким, или случайно стал таким, чем же гордиться. Но так есть. Я такой, и Устинов оказался таким, вернее, стал, а Извекова всегда была такой, вот только не раскрывалось в ней это, наружу не раскрывалось, до тех пор, пока не появился в ее жизни этот пришелец, Горетовский.
Справедливости ради, и Румянцев отчасти такой, все же его не только невиданные задачи занимают.
И русский царь мог бы стать таким, но он раб. Хотя и очень умный. Странно, он рассуждал, как мне рассказывали, о духовности, я — о свободе, а по сути — мы об одном и том же.
Что ж, у себя дома я сделал все, что мог.
Наконец, мир Горетовского. В нем мало, очень мало свободы. Внешней. Но внутри она остается у многих и многих. Наверное, именно поэтому мне хотелось туда… Возможно, и в этом ошибаюсь, но уже не узнать. Додумать бы…
— Слышь, — прозвучало над ухом.
Джек приоткрыл глаза, с усилием повернул голову. Перед ним стоял страшный человек, самый главный в этом бараке и, возможно, в этом лагере. Хотя и числился заключенным. Бубень. Умен и патологически жесток. Средневековая личность. Или, скорее, первобытная. Под стать этому миру.
— Слышь, как тебя, — сказал Бубень. — Ты чего светишься-то? На руде урановой парился?
Джек прохрипел что-то неразборчивое.
— Я так и прикидываю, — откликнулся смотрящий. — Какая там руда… Слышь, у нас тут тоже один светился. Америкой погоняли. Не земляки вы?
— Максим, — выдавил из себя Судья. — Максим Горетовский.
Ему было уже безразлично.
Бубень помолчал, потом произнес вполголоса:
— Короче, кончаешься ты. Стало быть, шепну, черт с тобой. Не утоп он. Убежал, это да. Нынче в Москве, и все у него путем. Так что кончайся спокойно.
Лицо Бубня растеклось бурым пятном, потолок снова поплыл, свет, даже этот, убогий и тусклый, погас окончательно.
47. Четверг, 19 октября 2000
— Скоты! Что ж вы творите, скоты?! — сказал, словно прошипел, Максим.
В цеху, как теперь называли подвал точки, царил разгром. Битое стекло на полу, и ладно бы бутылки, так еще два… нет, три змеевика угробили, животные. Огонь потух, всюду грязь, воняет брагой и сивухой, сами безобразно пьяные, все четверо. А уж что наверху делается…
— А, Бирюк! — бессмысленно ухмыльнулся чернявый и носатый Грека. Громко рыгнув, он провозгласил. — Заходь, гостем будешь!
Трое других — мучнисто-бледный Филя и неотличимые друг от друга близнецы Винтик и Шпунтик — тупо смотрели на Максима. Скоты, скоты, повторил он про себя. Затем с ненавистью процедил, понизив голос:
— Я вам покажу гостя. Я вам сколько раз говорил — работать, а не пьянствовать. Я вам сколько раз говорил — перегонять два раза. Говорил? Говорил? Я вам что, приказывал змеевики бить, бутылки бить, бардак разводить? Скоты! А наверху что наделали?! Вам Нюню зачем прислали? Обстирать вас, скотов, сготовить вам, скотам! А вы что натворили?! Девка пластом лежит, встать не может!
— Да на хор поставили, делов-то, — гыгыкнул Грека. — А перед тем того… поучили, чтоб, сучара, не кочевряжилась. А ты, Бирюк, Язву-то с собой притащил? Давай и ее по кругу пустим, ы-ы-ы! А то всё тебе одному, а допрежь как с нами барахталась-то! У-ух, бывало, жарил я ее, скажи, Филя? Уж она верещала, ну ровно кошка!
Кровь бросилась Максиму в голову, и сразу же пришло ледяное спокойствие.
— Вот я тебя и поучу, — почти уже шепотом произнес он, шагнув вперед. — Давно пора.
Грека мягко спрыгнул с табуретки, полуприсел, выдернул из-за голенища длинную заточку, выставил ее перед собой, оскалил зубы и, не разгибая ног, мелкими шажками двинулся навстречу. Максим метнулся к печке, схватил обрезок чугунной трубы, замахнулся на встрепенувшихся было близнецов и Филю — те замерли, — крутанул трубу над головой и достал противника с первой попытки. Удар пришелся в висок, сразу же начавший наливаться сизо-багровым. Грека упал навзничь, так и не выпустив из руки заточку. Он захрипел — изо рта толчком выплеснулась кровь, — несколько раз дернулся всем телом, засучил ногами и замер.