Дальше, дальше…
Вот, наконец-то. Та самая поляна. Помнится, Румянцев обещал использовать все свое влияние, чтобы ее назвали Поляной Горетовского. А на дуб — мемориальную доску. Шутил, разумеется.
Давно это было. Очень давно.
Впрочем, уж в этом-то мире, каким бы он ни был, мемориальной доски на старом, можно сказать — родном, дубе ожидать не приходится. Да ее, собственно, и нет.
Максим примостился на коряге около дерева — не исключено, что коряга та же, на которой сидел в самый первый свой раз. А с другой стороны, мало ли… Поляна как-то поменьше кажется, больше похожа на ту, где очнулся, уйдя из Верхней Мещоры. Что ж, могла и зарасти, восемнадцать лет без малого…
Он сидел, теперь уже не думая ни о чем. Так, мелькало разное, само по себе мелькало. Урки — очевидно, сгинувшие в той облаве. Слесарь — предатель или тоже жертва? Мухомор — огненная шевелюра, разинутый в бешеном крике рот, горящие глаза. Бубень, непроницаемый и непредсказуемый. Другой Николай Петрович — Румянцев, то оживленный, заряжающий энергией все вокруг, то застывший, ушедший в себя. Устинов, сама надежность и ответственность. Макмиллан, умирающий в лагере… как он умирал?.. а, не важно… Хамовники… Лосиноостровская… Грека — страшная багровая рана в пол-лица, тело изгибается дугой, ноги мелко дергаются… больничная палата в Нижней Мещоре… Маман… смутное очертание, лица не разобрать — должно быть, Наташа… и все, все, все, и уже ничьих лиц не различить, и все сливается, и силуэты домов расплываются… Вдруг, отчетливо — предсмертная мука на Маринкином лице… нет, это отогнать, об этом сейчас не надо…
Максим сполз на просохшую уже траву, оперся спиной о корягу и провалился в мертвый сон.
Очнулся от того, что стало совсем жарко. Пот покрывал все тело, Максим почувствовал, что невероятно, отвратительно грязен. Он с трудом поднялся, сел на корягу, вытащил из кармана пиджака коробку «Казбека», зажег последнюю папиросу. Это я молодец, похвалил он себя, экономил, вот и растянул до конца маршрута.
Папироса, однако, не доставила удовольствия — накатила дурнота. Выкурил все-таки, но через силу — не бросать же.
Пора, пора, хватит, что за слабость? Физическая слабость — это да, это объективно, качает от голода, от усталости и бог весть от чего еще, но слабость душевную давить надо! Вот сейчас и задавим.
Максим насколько мог быстро дошел до опушки. Осторожно выглянул. Так. Дороги, обсаженной липами и окаймленной тротуарами, конечно, нет. Как нет и города, в который эта дорога ведет.
Но и лагеря нет. Никаких следов. Значит, на Бубня можно не рассчитывать.
И картофельного поля тоже нет. А есть — луг не луг, но что-то вроде. Пространство, покрытое вольно растущей травой; то там, то сям островки кустов, одиночные деревца; дорога, даже не проселочная, а просто две колеи, наезженные машинами, явно редкими. А за лугом — деревня, и похожа она на давно знакомое Минино. Только стала деревня длиннее, чем раньше, дотянулась почти до самой речки, и дотянулась домами не деревенскими, а, можно сказать, коттеджами. Некоторые достроены, другие еще в процессе; какой покрупнее и подороже, какой поменьше и попроще. Вот к этим коттеджам дорога и ведет.
Черт его знает, что это за мир.
А если посмотреть налево, то видна группа деревьев, то ли ив, то ли каких других — Максим никогда в ботанике особенно не разбирался. Да и без разницы. Главное, что там, в окружении этих деревьев — маленький карьер. Тот самый, в котором заключенный Горетовский якобы утонул.
При мысли о чистой воде он опять почувствовал, насколько грязен. Все тело невыносимо зачесалось, даже голод отступил.
Искупаюсь, решил Максим, а все остальное — уж потом.
Он осторожно добрался до прибрежных деревьев, выглянул из-за них. Никого.
Разделся до трусов, аккуратно сложил вещи в кустах и с размаху вбежал в воду, оказавшуюся на удивление теплой. Проплыл метров десять, нырнул до самого дна, зачерпнул пригоршню ила, вернулся на мелководье и принялся драить себя этим илом. Повторил процедуру еще два раза, а потом спокойно поплыл к противоположному берегу, а там и по диагонали, отфыркиваясь, время от времени переворачиваясь на спину… наслаждаясь.
Устав, выбрался на свой берег, раскинулся под солнцем, закрыл глаза. Немного отдохнуть — и идти хлеб насущный добывать.
Вот снова поезд слышен. Но в мире Бессмертного Сталина поезда здесь всегда проходят свистя-гудя, аж надрываются. Порядок такой почему-то. А тут — нет, без гудков.