Выбрать главу

Несмотря на эти перемены, Штраус остался на вершине интереса публики, зафиксировав всеобщую растерянность и дезориентацию после объединения, всеобщий поворот в обществе к метафизике, к оккультному знанию. Знаки сомнения расставлены повсюду в его «Финальном хоре» (1991), третий акт которого разыгрывается 9 ноября 1989 года, в день падения берлинской стены, — сомнительными казались автору успех объединения и национальная идея вообще. Героев драмы «Равновесие» (1993) после разрушения привычного баланса сил и противоречий в обществе, взрыва всех привычных норм одолевает невыразимая тоска по иллюзорному внутреннему равновесию.

В начале февраля 1993 года в еженедельнике «Шпигель» неожиданно появилось длинное и весьма нелегкое для восприятия простого читателя эссе Штрауса «Назревающая трагедия». Вырисовывался слишком неприятный коллективный портрет нации (современные немцы слишком самообольщенные, сытые, жадные до удовольствий, бесстыжи в своих притязаниях и непредсказуемо агрессивны в своем слишком возбудимом, нервном строе; в нищенствующих цыганах и то больше достоинства…). Написать одно это значило бросить обществу перчатку. Главным содержанием эссе явилась критика стабилизировавшегося общества, духовного состояния нации и устоев немецкого либерализма, развенчание леворадикалистской практики и обоснование собственной теории «консервативной культуры».

Долгое время, кто бы ни говорил или ни писал после о драматурге, разговор в агрессивно-оскорбительном тоне начинался непременно с этого текста, как будто бы его автор не создал ничего другого. Во многом благодаря месту публикации эссе было воспринято как политический вызов, и даже после длившейся более двух лет полемики немногие были готовы отнестись к нему с эстетической точки зрения. Казалось, что со времени статьи Белля о судьбе террористки Ульрики Майнхоф в Германии не появлялось писательских выступлений, которые бы так будоражили умы. Однако на этом и кончалось все сходство с левыми писателями, Энсценсбергером, Грассом, в свое время четко обозначившими принцип ангажированности. Ему Штраус давно уже противопоставил позицию стороннего наблюдателя «дебилизации» общества, позицию невовлеченного, непричастного. Теперь же неискушенного в публичных баталиях автора эссе принялись клеймить как «опасного путаника», да что там — «фашиста», компас которого смотрит в сторону, противоположную современности, — в сторону Ницше и Шпенглера.

Оппонентов возмущало многое: и то, что автор отступил от традиций левой интеллигенции и недооценивает праворадикальную опасность в ФРГ, и то, что любая фантазия поэта для него по своей сути является правой, и то, что трагедия — это в момент эпохального крушения стены и объединения! — производилась им в высшую категорию понимания общественных отношений. После того, как драматург позволил включить свое эссе в «мрачно-реакционный сборник» «Самоосознающая нация», старые друзья из «Театер хойте» разорвали с ним отношения.

Дискуссия вокруг эссе в «Шпигеле» обозначила окончательную смену поколений «68-го» и «89-го» годов. Подводя черту периоду коллективных акций и политических заявлений, эссе давало понять, что раскол внутри левых интеллектуалов окончательно свершился и что крайний, агностический индивидуализм, равно как и размышления об особом немецком пути, вполне может быть позволительной платформой для немецкого писателя. Лишь со временем у кого-то возникло сомнение — было ли моральное презрение верным ответом на провокацию Штрауса.

Новые тенденции в немецком искусстве, по Штраусу, вовсе не увенчались нежными постмодернистскими побегами, а прерваны «культурным шоком»; охватившие общество реакции враждебности быстро перерастают в ненависть, сейсмические признаки еще большей беды. «История не прекратила давать свои трагические распоряжения, никто не может предвидеть того, не перенесет ли наша ненасильственность заразу войны на наших потомков» (Штраус). Это — «террор предчувствия». Драматизм ощущения исторического сдвига у Штрауса не менее обостренный, чем у левых, однако их рецепты изменения мира он давно отверг. Мистик-романтик Штраус смотрит на историю, подобно Клейсту, как на свободную борьбу стихийных начал, в которую только избранная личность может привнести этическое начало. Что может писатель противопоставить этой «терситовской культуре», пронизанной злобой и презрением? Только божественное, «теофаническое величие» художественного произведения.