Выбрать главу

— Что это еще за гадость? — брезгливо сказала она.

— Да ты что, Михайловна, — тут же вмешалась хозяйка, — это же березовая сера. Ты не бойси, не бойси, не худая она. Вот, смотри-ка‚— и, взяв у меня серу, стала жевать. — Хорошая, попробуй, — и, вынув изо рта, предложила матери...

Вспоминается много ненужного, какие-то мелочи, и среди них дни, когда в нашем доме тесно от людей. Я вижу отца в кожаной куртке, перехваченной в поясе широким ремнем, и на ремне в желтой кобуре наган. Замечаю встревоженные глаза матери, хмурые лица петрокоммуновцев. И среди них — дядю Костю Дорофеева. Однажды он пришел утром, когда мы с братом были еще в постели. Поглядел на нас, улыбнулся, показав длинные желтые зубы, как наганные патроны в обойме, потянул носом вкусный запах из кухни и складно сказал:

— Нынче праздник, воскресенье, вам лепешек напекут, и помажут, и покажут, а поесть-то не дадут.

И я сразу поверил ему, потому что было воскресенье и мать пекла лепешки, и я с нетерпением ждал, когда они будут готовы, и мне так стало обидно, что я чуть не заплакал.

Он, наверно, часто бывал у нас, иначе бы я его не запомнил. По крайней мере, не связал бы с тем, кого в розвальнях провезли по улице зимним морозным днем. Мы играли в «попа-загонялу», когда я заметил эти страшные сани.

Я еще не знал, кто в них, бежал сбоку и со страхом глядел на торчащие из-под мешка босые твердые ноги и думал о том, что им должно быть холодно в такой мороз. И тут я узнал, что в розвальнях лежит дядя Костя Дорофеев.

Его нашли верстах в пяти от Полтавки, посреди дороги, с распоротым животом, полным пшеницы.

Потом мы с братом, робея, заглядывали в баню. Его отнесли туда, чтобы он оттаял, чтобы можно было положить в гроб. Я и сейчас вижу смутно белеющее тело на полке с поднятыми, скрюченными руками...

Хоронили его в ясный морозный день. Красный, словно окрашенный кровью, гроб несли на плечах. Впереди с непокрытой головой шел отец. Ветер забивал ему в волосы снег. На медных трубах играли, бог весть какой судьбой занесенные в Полтавку, два музыканта. Почерневшие от холода, они согревали руками медные наконечники труб. Непередаваемо грустные звуки разносились по всей Полтавке, и, казалось, от них еще сильнее мороз и глубже скорбь.

Потом не раз приходилось мне слышать этот шопеновский марш, так гениально выразивший трагедию расставания живых с уходящими в небытие.

С этого дня я стал бояться степи. Оттуда привезли Дорофеева. И со страхом глядел на нее. Начиналась же она сразу за селом — ровная, снежная, с темными шарами перекати-поля.

Еще страшнее она для меня стала, когда оттуда же, из ее глубин, привезли убитого парня. Это был первый комсомолец в Полтавке, работавший в райпродкоме. Его нашли голого, привязанного к столбу, изрубленного шашкой.

И снова отец шел впереди, с непокрытой головой. Нес, вместе с другими, красный гроб. И снова играли два трубача. И всю дорогу до кладбища кричала и стонала мать убитого...

Помню больного отца. Он в постели. На улице весна, и я забежал на минутку, но что-то удержало меня, — может, изменившееся лицо отца или что-то было в его взгляде.

Я подошел к нему:

— А что у тебя болит?

Он потрепал меня по волосам:

— Иди, играй...

* * *

Это было в Кургане.

На станции готовился к отправке эшелон хлеба. К вагонам из риг и амбаров подвозили все новый и новый хлеб, собранный в окрестных селах и деревнях. Всю ночь шла погрузка. Отец, вместе со всеми, носил на спине пятипудовики. Он был силен, мог по два мешка таскать через пути от подводы к вагону. И когда уже все было погружено и паровоз стоял под парами и вот-вот должен был тронуться в путь, к отцу подвели двоих — старика и парня. Это были местные. В нескольких верстах от станции они разбирали путь, чтобы пустить состав с хлебом под откос.

Старик молчал стоял, опустив голову. Парень же все оглядывался, и я думал, что он ждет кого-то на помощь. И отца и их окружали петрокоммуновцы и местные, работавшие на погрузке.

— Зачем разбирали путь? — спросил отец.

— А затем, что супостат ты этакий! Не ты сеял наш хлебушко, пошто увозишь?

Отец никогда не отличался жестокостью и не был грубым. Он только качнул головой в осуждение и спросил парня:

— Ну, а ты чего? Тебе сколько лет-то?

Парень не ответил, только еще быстрее стал вертеть головой, словно кого-то отыскивая в толпе. Был он длинный, в коротком полушубке, озябший.