— Останови, Миша.
Бесо достал из портфеля коньяк, откупорил бутылку резким ударом о ладонь, начал пить из горлышка. Снегопад прекратился, и ветер утих. Над пробкой радиатора струился парок. Ломинадзе выпил всю бутылку в два приема, не подействовало, не ударило хмелем в голову. Шофер заметил: что-то молчалив хозяин, не в духе. Виссарион Виссарионович достал браунинг, переключил предохранитель:
— Постреляем, Миша.
Под облаками в сторону элеватора пролетала стая галок.
— По воронам? — спросил шофер.
— Зачем же губить птиц? — посмотрел на галочью стаю секретарь горкома.
Он поставил на сугроб пустую бутылку, отошел на двадцать пять шагов, прицелился и выстрелил. Попал с первого раза, отбив горлышко.
— Я не буду, — отмахнулся шофер от протянутого ему браунинга.
— Тогда поехали, — уселся Ломинадзе на заднее сиденье.
Он никак не мог решиться выстрелить себе в висок. Вспомнился Нерон, который тоже не нашел в себе силы для самоубийства, приказал рабу убить его. Не обратишься же с такой нелепой просьбой к шоферу. Мол, Миша, возьми мой браунинг, застрели меня.
— Ты знаешь, Миша, кем был Нерон? — спросил Бесо.
— Еврей што ли?
— Нет, Миша, евреи — хорошие люди...
Ломинадзе снова подумал щемяще о Нино, о сыне, ткнул ствол пистолета к левой стороне груди и выстрелил... Умер Виссарион Виссарионович не от пули, а от наркоза — в больнице, после операции на сердце. Хоронили его с почетом. За гробом шли — и Завенягин, и Валериус, и Лева Рудницкий, и Виктор Калмыков, и Женя Майков, и Лена Джапаридзе, и поэт Василий Макаров — весь цвет рабочего города. Похоронную процессию фотографировал лейтенант НКВД Груздев. Серьезность и печаль похоронной процессии портил нищий, похожий на Ленина. Но он вскоре отстал: увидел на площадке детсада деревянный броневик. Почитая себя вождем мирового пролетариата, выживший из ума нищий вскарабкался на дощатый броневичок и прокричал детям:
— Социалистическая революция, о необходимости которой так долго говорили большевики, свершилась!
Детям выступление нищего очень понравилось, и они дружно кричали — ура!
Цветь одиннадцатая
Порошин пролежал в больнице четыре месяца. Череп его был раздроблен, разошелся, как утверждали хирурги, по швам. Но особенно плохо срастался сломанный позвонок шеи. Однако потерю памяти Аркадий Иванович симулировал. Он прекрасно помнил обо всем, что случилось. К нему приходили несколько раз и Придорогин, и Пушков, и Груздев, и прокурор Соронин. Пострадавший отвечал одно:
— Ничего не помню!
Чаще всего в больничной палате появлялись — Гейнеман и освободившийся из колонии Трубочист, заведующий вошебойкой имени Розы Люксембург Мордехай Шмель, сержант Матафонов. А Фроська прибегала и по два раза в день, приносила то пирожки, то блины, а то и деликатесы, которые не видело в глаза даже высокое начальство. Порошин хорошо знал, что происходит в городе. О свадьбе Виктора Калмыкова и Эммы Беккер, о пуске девятой мартеновской печи, о самоубийстве и похоронах Ломинадзе, об избрании новым секретарем горкома партии Рафаэля Хитарова, о седьмом съезде Советов СССР, где Марфу Рожкову избрали членом ЦИК, о вручении орденов Ленина Завенягину и Гончаренко, а Трудового Красного Знамени — Борису Боголюбову, Лене Джапаридзе...
Аркадий Иванович как заместитель начальника НКВД лежал в отдельной палате, если так можно назвать маленькую комнатку, в которую едва вмещались кровать, тумбочка и две табуретки. Порошин не верил в исчезновение трупа Григория Коровина, как и во все другие мистические явления. Он понимал, что произошло той злополучной ночью:
— Коровина я не убил, а ранил. Он мне раздробил кулаком голову. И меня, и его сдали в морг по недосмотру. Гришка, видимо, очнулся вскоре, выломал дверь и сбежал. Но ведь его могут поймать. И тогда Коровин признается во всем, начнутся аресты. НКВД возьмет Антона Телегина, Фроську, стихоплета Ручьева и... меня! А в том, что Коровина найдут рано или поздно — сомневаться не надо. Зачем же я решился убить его? Он ведь осознал свои ошибки, вступил в комсомол, искренне вошел в ряды рабочего класса, стал подручным сталевара, ударником, даже агитатором... Я стрелял не в классового врага, совершил преступление, чтобы спасти себя и Фросю. Поэтому вот чекистов и называют грязнорукими. Неужели я стал перерожденцем, предал высокие идеалы?
...В палату вошла Фроська с плетеной корзинкой, из которой выглядывали оранжевые апельсины. Она одурманила поцелуем, открыла форточку.
— Весна на дворе. Благодать божья. А ты меня любишь?
— Люблю, Фрося.
— За што?
— Не знаю.
— У тебя неосознанное стремление к качественному воспроизводству человечества? Да?
— Фроська, не говори глупости.
— Ладно, не буду. Но глупости-то эти не я выдумала, а Жопенгауэр.
— Шопенгауэр!
— Извини, одну буковку перепутала.
— Что нового в городе, Фрося?
— Мне трусы отдали в НКВД.
— С тебя снимали трусы?
— Не мои трусы, а императрицы.
— Прости, забыл...
— Я принесла зелья колдовского. Вот — в пузырьке. По чайной ложке — перед сном. Выздоровеешь в момент. Заиграешь — аки жеребчик. Летать будешь, Аркаша.
— А правда, Фроська, говорят, что ты летаешь по ночам в корыте?
— На самолете я не умею.
— Нет, Фрося, ты не шути.
— А я и не шутю, Аркаша.
— А на метле бы ты могла полететь?
— И на метле не умею. Я же не баба-яга.
— Я видел один раз, как ты летала в корыте.
— Не один ты видел.
— Но такого не может быть, Фрося.
— Ты же видел, Аркаша.
— Это могла быть галлюцинация, видение... Вот если прилетишь в корыте к моему окну в больнице, тогда поверю.
— У тебя какой этаж, Аркаша?
— Третий, Фрося. Очень высоко.
— Когда прилететь?
— Сегодня ночью, Фрося.
— А ты окно откроешь?
— Открою.
— Жди, прилечу, Аркаша. Как прокличет последний петух на луну, так и явлюсь.
— Хватит шутить, Фрося. Давай серьезно поговорим. У меня к тебе дело неотложное.
— Какое дело?
— Ты знаешь, где сейчас Гришка Коровин? Он жив?
— Почему он должен быть мертвым?
— Я же в него стрелял, в упор! Он убежал из морга. И может быть, погиб от раны. Хорошо бы, если умер.
— Нет, Аркаша, не умер Гришка. Живой он, скрывается в Шумихе, у деда Яковлева. И здоров аки бык, хотя ты ему грудь пробил.
— Фрося, если Гришку найдут, начнутся аресты. Гришка глуповат, с легкостью признается во всем.
— Што делать, Аркаша?
— Передай ему, чтобы вернулся. И ни в чем не признавался! Расческу он мог потерять, а ее подобрали бандиты. И бригадмильцев он не избивал. А во время следственного эксперимента на нас напали какие-то хулиганы. Я стрелял по этим бандитам, Коровина ранил случайно. По голове меня ударил не Гришка, а те, из неизвестной шайки. Я сделаю вид, будто у меня восстановилась память. И скажу то же самое. Пусть не боится Коровин. Так будет лучше. А убежать Григорий из морга мог и с перепугу. Долгое его отсутствие ни о чем не говорит. Сначала лечился, а после — боялся.
Порошин не стал спрашивать Фроську — знает ли она, где скрывается дед Иван Меркульев? Понимал, что она не скажет. Да и Аркадий Иванович не был заинтересован в поимке старого дурака, который хранил и прятал пулемет без какой-либо необходимости. Явно казачье нутро в старике: хоть и родная она, советская власть, но оружие надо на всякий случай припрятать. Кто, однако, теперь поверит ему, будто оружие не предназначалось для антисоветского мятежа, восстания? И не помогут заслуги и ордена, и то, что был в годы гражданской войны в красных отрядах Каширина и Блюхера. О деде Меркульеве и думать не хотелось. Но Аркадий Иванович замышлял поговорить с любимой Фроськой о ее таинственной бабке. Дело о розыске бабкиного трупа пока висело на нем. Вот выздоровеет, выйдет на работу, и придется снова ломать голову, разгадывать идиотскую тайну. Хорошо бы сплавить это дело с рук, передать кому-то другому. Повод и причина для этого в общем-то есть. Не может же он вести расследование о родственниках своей невесты.