– Где там? – ещё с большим волнением спросил Мишаня.
– Если бы я знал. Но там всё настоящее. Даже больше, чем здесь, с тобой. Потом, когда в больнице валялся, сны снились, как будто просыпаюсь, и меня за шиворот из койки тащит что-то. Сначала страшно было, а потом прекратилось. И сегодня опять вытаскивало, хрен знает куда. Потому тебя и разбудил.
Юркины бредни напомнили Домашонины рассказы про его приключения и полёты, и это сравнение потрясли Мишаню. Хотя, в отличие от Домашони, который с восторгом относился ко всему чудесному, Юрка пребывал в растерянности и даже страхе.
– Я когда пришёл после больницы, тут Витька Драгунов с Зихуном сидят. На солонец приехали. Ждали вечера и выпивали. Так и не убили ничего. Утром я протрезвел и к Робсону. А тот сидит в своей норе, ногу перевязывает. А времени-то прошло всего ничего. Чо, говорю, Толян. Никак в капкан угодил. А тот косо глянул, даже вздрогнул, а ногу как будто прячет от меня. Какой к лешему капкан, говорит. Чирья повылазили. В воде походил, а рыбку-то хочется. Бродни мои взял дядя, да не вернул. А сапоги все дырявые. Я спрашиваю, какой ещё дядя? А он мне – А я почём знаю? Кому-то нужнее оказались. Полазий в ледяной воде целый день – не такие выскочут. И смеётся. Стою в дверях, слушаю, а у самого мурашки по телу. Голос-то его, Домашони. Мне и сидеть с ним не то боязно, не то противно.
– Пили-то много с Витькой? – спросил Мишаня, уже ничего не понимая и косо поглядывая на дружка.
– А ты не знашь, сколько наши пьют? Сколько будет, столько и выпьют. А мне вообще всё равно. Один хрен на утро блюю. Но на дурость, слава богу, не тянет. Я тогда стою, смотрю на его спину и думаю: а если бы тогда не по ляжке зацепил? Завалил бы… Подходить, а там Робсон с дыркой в башке.
От смеха прорвало обоих, и смеялся Мишаня так сильно, что пошли слёзы и разболелась голова. Пока его трясло, и он не мог успокоиться, Юрка терпеливо ждал и что-то думал. Мишане стало ясно, что это ещё не всё, что у Костыля припасено ещё что-то необычное. Смех неожиданно прошёл, он вытер мокрое и раскрасневшееся лицо и вопрошающе уставился на друга, чувствуя, что его может опять прорвать.
– Тут как-то раз, – продолжал Юрка, – на полях ворон налетело. Аж черно. Чего, думаю, они разорались, ничего же не сеяли. И кружат над одним местом. Пригляделся, а там Робсон. Стоит и передразнивает их. Тоже каркает, да так похоже, что я остановился. Стою за дубками, меня не видать, а Робсон каркает, да так азартно, да в присядочку. А те с ним словно ругаются. Ну и что это по-твоему? Ты бы стал вот так, посреди дороги с воронами каркать?
Эта новая история произвела на Мишаню совсем другое впечатление. Знал он, что Робсон был странным, но беззащитным и наивным, как ребёнок. А от постоянного одиночества и волком можно завыть. И если бы Юрка рассказал ему, что Домашоня не каркал, а выл с волками, Мишаня бы не удивился.
– Это что, – продолжал Костыль. Когда я обратно со Столбовой шёл, припозднился. Уже по темноте шёл. Подхожу к последней поляне, а со стороны Луковой как завоет. Да с таким протягом. Так только матёрый может выть. А чего ему там делать? Потом со всех углов как давай отвечать. Я никогда не думал, что вокруг столько волков. Собаки хвосты поджали и под крыльцо залезли. Кому там выть?
Эти нелепости, касаемые Домашони, ввергли Мишаню в крайнюю степень тоски и растерянности. Оказывалось, что даже здесь, в диком краю, где и людей меньше, чем медведей, не было места для человеческой тайны и возможности оставаться самим собой, и всюду человек попадал под прицел критики и людской морали. И тот Домашоня, которого Мишаня знал с детства, весельчак и даже плут, оказался вывернутым наизнанку нелепой случайностью и домыслами, в которых, быть может, и было что-то от правды, но ничего от человечности. Ведь от такой жизни он и сам когда-то готов был выть на луну и разговаривать с кем угодно, хоть с воронами, лишь бы не с самим собой. А от того, что творилось вокруг, ему и сейчас подошла бы любая шкура, хоть медвежья, лишь бы не видеть этой мерзкой действительности, к которой как будто все давно привыкли, но на самом деле потеряли в ней истинное доброе лицо, и он не был исключением. А Домашоня… Он по-прежнему оставался не просто своеобразным, но даже необычным человеком. Он был сущностью, непостижимой и живой, пусть для многих смешной и непонятной, но безвредной. И кому какое дело, на что он воет и с кем каркает.
– А ты с кем про это говорил? – уже в тишине спросил Мишаня, оторвавшись от своих размышлений. Юрка ответил, как всегда, не сразу. Глаза его, словно инструмент поиска ответа, всё так же сверлили пустоту, не выражая никаких чувств и волнений.