и единая вера в успех. И вот мы прекратили проведение операции и стали предпринимать шаги к построению обороны. То есть от наступления перешли к обороне. Отдали необходимые распоряжения, и я пошел к себе. Это было, наверное, часа в три утра. Стало светать. Пришел я к себе, но еще не разделся, как вдруг открывается дверь, заходит ко мне Баграмян, очень взволнованный, и говорит: "Я к вам, товарищ Хрущев". Он был так взволнован, что даже заплакал. "Вы знаете? Наш приказ о переходе к обороне отменен Москвой. Я уже дал указание об отмене нашего приказа". - "А кто отменил?" "Не знаю, кто, потому что с Москвой разговаривал по телефону маршал. После окончания разговора он отдал мне распоряжение отменить наш приказ, а сам пошел спать. Больше маршал ничего не сказал. Я совершенно убежден, что отмена нашего приказа и распоряжение о продолжении операции приведут в ближайшие дни к катастрофе, к гибели наших войск на Барвенковском выступе. Я очень прошу вас лично поговорить со Сталиным. Единственная возможность спастись, если вам удастся убедить товарища Сталина утвердить наш приказ и отменить указание об отмене нашего приказа и о продолжении операции. Если вам не удастся это сделать, наши войска погибнут". В таком состоянии я Баграмяна еще никогда не видел. Он человек разумный, вдумчивый. Он нравился мне. Я, как говорится, просто был влюблен в этого молодого генерала за его трезвый ум, его партийность и знание своего дела. Он человек, я бы сказал, неподкупный в смысле признания чужих авторитетов: если не согласен, то обязательно выскажет это. Я замечал это несколько раз, когда мы обсуждали ту или другую операцию. Если вышестоящие люди, занимавшие главное положение в штабе фронта, начинали доказывать то, с чем он не был согласен, то он очень упорно отстаивал свое мнение. Мне нравилось такое его качество. Из других военачальников, с кем я встречался в течение войны, подобное качество наиболее резко проявилось также в генерале Бодине. Я его тоже очень любил. Это был способный и трезвого ума генерал. Его характер отличали партийность, настойчивость, умение возражать даже вышестоящим лицам, если он считал, что они рассуждают неправильно, неверно определяют задание войскам, так что оно может нанести им ущерб. Я об этом говорил много раз Сталину и давал этим двум товарищам отличную характеристику. Выслушал я Баграмяна. Меня его сообщение буквально огорошило. Я полностью был согласен с ним. Мы же, приняв решение, исходили как раз из тех соображений, которые мне сейчас повторял Баграмян. Но я знал Сталина и представлял себе, какие трудности ждут меня в разговоре с ним. Повернуть его понимание событий надо так, чтобы Сталин поверил нам. А он уже нам не поверил, раз отменил наш приказ. Не поверил, следовательно, теперь следует доказать, что он не прав, заставить его усомниться и отменить свой приказ, который он отдал в отмену нашего приказа. Я знал самолюбие Сталина, его, я бы сказал, зверский характер в таких вопросах. Тем более при разговорах по телефону. Мне не раз приходилось вступать в спор со Сталиным по тому или другому вопросу в делах гражданских и иногда удавалось переубедить его. Хотя Сталин метал при этом гром и молнии, я настойчиво продолжал доказывать, что надо поступить так-то, а не эдак. Сталин иной раз не принимал сразу же моей точки зрения, но проходили часы, порою и дни, он возвращался к той же теме и соглашался. Мне нравилось в Сталине, что он в конце концов способен изменить свое решение, если убеждался в правоте собеседника, который настойчиво доказывал ему свою точку зрения, если его доказательства имели под собой почву. Тогда он соглашался. Со мной бывало и до войны, и после войны, когда по отдельным вопросам мне удавалось добиваться согласия Сталина. Но данный случай был просто бесперспективным, роковым, и я не питал никаких надежд на удачу. Кроме того, не мог и отказаться от самых настойчивых попыток не допустить катастрофы, ибо понимал, что выполнение приказа Сталина станет катастрофой для наших войск. Не помню, сколько минут я обдумывал дело. Тут же со мною рядом все время находился Баграмян. Я решил позвонить сначала в Генеральный штаб. Была уже поздняя ночь, совсем рассвело. Звоню. Мне ответил Василевский. Я стал просить его: "Александр Михайлович, отменили наш приказ и предложили выполнять задачу, которая утверждена в этой операции". "Да, я, - говорит, - знаю. Товарищ Сталин отдал распоряжение. В курсе дела". "Александр Михайлович, вы знаете по штабным картам и расположение наших войск, и концентрацию войск другой стороны, более конкретно представляете себе, какая сложилась сейчас у нас обстановка. Конкретнее, чем ее представляет товарищ Сталин". А я видел, как Сталин иной раз, когда мы приезжали к нему в Ставку, брал политическую карту мира. Даже однажды с глобусом вошел и показывал, где проходит линия фронта. Это убийственно! Это же просто невозможно так делать. Он порою не представлял себе всего, что происходило. Он только видел в таких случаях, где и в каком направлении мы бьем врага. На какую глубину мы продвинулись, каков наш замысел - это все, конечно, он хорошо знал. Но в результате выполнения принятого замысла этой операции в осложнения, которые возникали, он мог и не вникнуть, не проанализировать конкретные события, не взвесить, почему мы отменили первоначальный приказ. Как показала жизнь, он в данном случае этого как раз не сделал. Я продолжал разговор: "Возьмите карту, Александр Михайлович, поезжайте к Сталину". Тот отвечает: "Товарищ Сталин сейчас на ближней даче". "Вы поезжайте туда, он вас всегда примет, война же идет. Вы с картой поезжайте - с такой картой, где видно расположение войск, а не с такой картой, на которой пальцем можно закрыть целый фронт. Сталин увидит конфигурацию расположения войск, концентрацию сил противника и поймет, что мы поступили совершенно разумно, отдав приказ о приостановлении наступления и перегруппировке наших главных сил, особенно бронетанковых, на левый фланг. Сталин согласится". - "Нет, товарищ Хрущев, нет, товарищ Сталин уже отдал распоряжение. Товарищ Сталин!" Люди, которые с Василевским встречались, знают, как он говорил - таким ровным, монотонно гудящим голосом. Мы перестали разговаривать с Василевским, я положил трубку и опять стал думать, что же делать? Брать вновь телефонную трубку и звонить Сталину? Она меня обжигала, эта трубка. Обжигала не потому, что я боялся Сталина. Нет, я боялся того, что это может оказаться для наших войск роковым звонком. Если я ему позвоню, а Сталин мне откажет, то не останется никакого другого выхода, как продолжать операцию. А я был уже абсолютно убежден, что тут начало конца, начало катастрофы наших войск на этом участке фронта. Поэтому я, знаете ли, прикладывался к этой трубке, как кот к горячей каше, и рефлекторно отдергивал руку. У меня были очень хорошие отношения с Василевским. Я к нему относился с уважением. Да и характер у него такой мягкий. Не знаю вообще, были ли у него враги, кто они и какие. Наверное, были у него враги, но по другим мотивам. К нему очень плохо относились некоторые военные. Это я знаю, но сейчас не стану говорить об этом. Решил я позвонить Василевскому еще раз. Позвонил и опять стал просить: "Александр Михайлович, вы же отлично понимаете, в каком положении находятся наши войска. Вы же знаете, чем может это кончиться. Вы представляете себе все. Поэтому единственное, что нужно сейчас сделать, это разрешить нам перегруппировку войск, претворить в жизнь наш последний приказ, который отменен Ставкой. Иначе войска погибнут. Я вас прошу, Александр Михайлович, поезжайте к товарищу Сталину, возьмите подробную карту". Одним словом, я начинал повторять те же доводы, других у меня не было, настойчиво повторять просьбу поехать и доложить Сталину, убедить его в том, что наш приказ - это единственно правильное решение, которое при сложившихся условиях можно было принять. Но все доводы, которые я приводил при телефонном разговоре, моя настойчивость, апелляция к его сознанию, долгу и ответственности - ничто не возымело действия. Он тем же ровным голосом (я и сейчас хорошо представляю себе тон голоса) ответил: "Никита Сергеевич, товарищ Сталин дал распоряжение. Товарищ Сталин вот то-то и то-то". Не мог же я по телефону доказывать Василевскому, что в данном случае для меня Сталин не является авторитетом. Это уже само собой вытекало из того, что я говорил, раз апеллирую к Василевскому и прошу взять соответствующую карту, пойти и доложить Сталину. Очень опасный был для меня момент. В то время Сталин уже начинал рассматривать себя таким, знаете ли, военным стратегом. После того, как он очнулся от первых неудач, когда он в первые дни войны отошел от руководства и сказал: "Государство, которое создано Лениным, мы про.....", - он начал теперь ощущать себя героем. Хотя я знал, какой он герой и по первым дням войны, и по предвоенному периоду, я его наблюдал в месяцы, когда надвигалась война со стороны Германии. А у меня что же? У меня не было никаких других возможностей изменить дело, кроме тех доводов, которые я высказывал, повторяя их вновь и вновь Василевскому и рассчитывая на его долг военного. Он был в тот период уже заместителем начальника Генерального штаба. Правда, в те дни это не имело особого значения. Было время, когда никакого начальника Генерального штаба вообще не имелось, а сидел на соответствующих делах Боко