Выбрать главу

Однако не следует забывать о том, что закон энтропии это закон статистический. Газ мог бы сжиматься. Ведро холодной воды могло бы вдруг закипеть. Карты могли бы лечь по порядку, а обезьяна – написать „Сумму теологии". Единственное, что препятствует этому – вероятность, и только вероятность; но так ли уж незыблемы ее законы? И вообще, откуда у природы столь верноподданнические наклонности, столь безропотная готовность следовать предписаниям? Откуда эта изначальная и порой обезоруживающая исполнительность, словно на службе у нее находится целая армия существ, которые постоянно вмешиваются и по необходимости споспешествуют претворению правил в жизнь, защищают от постороннего вмешательства, контролируют поступательный ход времени и неотвратимое приближение смерти? Иными словами…»

– Да, – заметила Катя, – хитро. Все это весьма занятно. Но на сегодня достаточно!

Давид испугался и притих, его лицо медленно залилось краской. Он достал бумажный платок, тщательно расправил его и высморкался, издавая низкие фыркающие звуки.

– Прости! – сказал он и посмотрел на девушку почти бесцветными глазами. За длиннющими и очень тонкими ресницами они всегда казались чуть влажными.

– Ладно уж, – ответила Катя. – Это по правде было… очень интересно. Оставим.

Катя преподавала латинскую грамматику. Крупная брюнетка с яркими пятнами невротического румянца на щеках. Чтобы спрятать страшные обгрызенные ногти, она красила их розовым лаком; но впустую, все равно было видно. Ко всему прочему Катя слишком много курила: жадно затягивалась едким жаром, а потом выпускала столб дыма, расплывавшийся клубами, за которыми, словно за вуалью, скрывалось ее лицо. Она старалась хотя бы на три урока опережать студентов; и постепенно жизнь ее все больше сводилась к тому, чтобы избегать ситуаций, в которых могло обнаружиться ее плохое знание латыни.

Часто совершенно неожиданно и без всякой причины ее охватывали приступы жалости: у нее выступали слезы при виде скулящего пса или плачущего ребенка, на ней хорошо наживались бесцеремонные нищие в метро, она не отваживалась раздавить бегущего по комнате паучка, похожего на ожившую частичку коврового узора, ловила его за лапку и выносила на улицу. Давид никогда не мог отделаться от мысли, что и он в определенной степени являлся объектом ее дурацкой опеки, весьма подходящим – наравне с собакой, ребенком, нищим или пауком – ее нервозно-нежной сентиментальности. Она готовила для него – надо сказать, довольно средне, – во время прогулок рассеянно слушала его рассуждения, иногда клала свою руку ему на плечо, и Давид знал: стоит только взять ее и крепко сжать, и Катя приблизит к нему свое лицо, тогда останется всего-навсего положить ей руки на плечи, и в конце концов теплые, немножко влажные губы коснутся его… Но он не делал этого. Слишком ясно виделось ему их совместное будущее: бесконечно длинные ночи, чужое дыхание и редкое бормотание во сне, вечера в дешевых ресторанах, косметика в его ванной, отпуск среди холмистых пейзажей или на переполненных пляжах. Порой, когда сестра, видимо, забывала о своих визитах и страх отпускал Давида, ему снилась Катя. Он видел ее тело, в одежде или обнаженное, чувствовал его тепло, чувствовал, как его собственное тело само собой реагировало на… Ему не нравились эти сны. Эти оккупанты духа, незваные гости, переворачивавшие все вверх дном, дурные, нелепые и назойливые. «Лучше всего, – решил он, – просто не обращать на них внимания». И, удивительное дело, такая установка сработала. Через некоторое время сны посещали его уже реже. А потом почти совсем исчезли.

После защиты профессор Вольлоб, заведующий кафедрой теоретической физики, предложил Давиду место ассистента. С тех пор он три раза в неделю читал зевающим и строчившим в тетрадках студентам введение в термодинамику, атомную физику, основы квантовой теории, раз в неделю, по очереди с коллегой Мором, вел факультативный семинар, а в конце семестра проверял тонны письменных работ, под которыми Вольлоб ставил потом свою косую подпись.

– Мне хотелось бы, – сказал профессор, – чтобы в следующем году вы поехали со мной на конгресс. Выступили бы там с докладом. Вам следует заняться карьерой, мой дорогой!

– Нет, я не могу! – Давид почувствовал, как его бросило в жар.

– Даже обсуждать это не хочу. Вы поедете. Ничего страшного с вами не случится.

– Вы не понимаете…

– Не хочу это обсуждать, – повторил Вольлоб.

Давид полгода трудился над докладом. Может, все это правильно, может, это и был как раз самый подходящий момент, чтобы обнародовать открытие. Не исключено, что сам Валентинов там будет! Давид допоздна просиживал за письменным столом перед тускло мерцающим монитором – со временем это сказалось на его больных глазах – и дрожащими после кофе пальцами перекраивал только что написанное, написанное не очень хорошо и, по его же собственному мнению, недостаточно ясно, снова стирал и начинал заново, а когда, изнемогая от усталости, поднимал глаза, то видел первые лучи солнца, пробивающиеся в окно. Ночь проходила, и в следующие двенадцать часов не представлялось никакой возможности поспать.

– Я думал, – заметил Марсель, – ты хочешь затаиться!

– Но ведь, может, сейчас именно самый момент. Рассказать им все, что мне известно.

Компьютер зависал все чаще и чаще, и однажды изображение совсем исчезло, будто его. засосал какой-то гудящий внутренний орган машины, оставив только белое мерцание. Но Давид привык писать от руки. Он внимательно смотрел на клетчатые испещренные цифрами листы (если прищуриваться, формулы походили на четырехлапых зверюшек) и воображал себе, как взойдет на кафедру, откашляется и, не глядя в зал, начнет говорить. В какой-то момент, конечно же, поднимет голову и среди лысин и жидковолосых неправильной круглой формы черепов увидит ряды глаз, направленных на него, и тогда наступит мертвая тишина, усиленная микрофоном и громкоговорителем… Он так ясно представлял себе эту картину, что оказался в замешательстве, когда все вдруг стало происходить на самом деле. Он стоял перед немым и многооким залом, люди смотрели на него и ждали, когда он заговорит. Пытаясь справиться с волнением, Давид перевел взгляд на лежавшие перед ним записи. «Глубоко дышать, – подумал он, – главное, дышать полной грудью». Хотел прислушаться к собственному голосу, но это не совсем удавалось. Мысли сбивались, на секунду он совершенно ясно увидел перед собой море, почувствовал запах водорослей и спросил себя, не на море ли он в самом деле и не есть ли эта аудитория просто-напросто порождение фантазии; потом ему почудилось, что он лежит в траве, и на него всем своим весом навалилась Мария Мюллер, а по шее, щекоча, карабкался муравей; а потом на секунду возник образ сестры с открытыми глазами и перерезанным горлом. Давид закричал, но его крик потонул среди общего гула, поднявшегося в тот же самый момент и вернувшего его обратно в зал, на трибуну.

– А что потом? – спросила Катя.

– Не знаю. Во всяком случае шума было много. Несколько человек вскочили со своих мест и кричали, один из них показывал на меня пальцем, другой вопил: «Дайте ему сказать, дайте же ему сказать!», а два старика в задних рядах зааплодировали, но этого никто не заметил. Вольлоб сидел в первом ряду и даже не взглянул на меня. Ну а потом поднялись другие и началась взаимная перебранка, кто-то в микрофон призывал к спокойствию и предлагал все мирно обсудить. «Только не это!» – голосили в ответ, и в конце концов поднялся страшный хохот, а я поспешил восвояси. Да, потом я ушел.

Давид замолчал. Катя смотрела на него: на его лицо, покрывшееся красными пятнами, на волосы, торчавшие во все стороны, слышала его тяжелое дыхание.