Был поздний вечер. Надзиратели давно прокричали "отбой", но в махорочном дыму продолжалось яростное сражение, – на надзирателей никто не обращал внимания. Сидя недалеко от глазка в двери, я видел, как крышка глазка несколько раз отодвигалась и задвигалась снова: но надзиратель молчал, он хотел жить спокойно. Принцип "живи сам и жить давай другому" в отношениях надзирателей и уголовников соблюдался свято.
В конце концов я понял, что надо как-то устраиваться на ночлег посреди этого балагана. Я встал и осмотрел досочку, на которой сидел. Мы были примерно одного роста. Но она гораздо уже. Кроме того, с одного конца она была расщеплена и сходила почти на нет, напоминая детское деревянное ружье с прикладом, ложем и стволом. Выдержит ли она меня? Я лег, постепенно переводя на доску свой вес и каждую секунду ожидая треска. Не треснуло. Для меня она была первой, я же у нее был один из многих. Теперь мне всю ночь предстояло быть эквилибристом на доске, но альтернативы не существовало.
Где-то в полночь пришел и лег на койку первого яруса – голова к голове со мной – тот мужик с мускулами молотобойца, который погасил инцидент. Он закурил, лежал молча, потом спросил меня о моем деле. Я ответил. Завязался разговор, довольно интересный. В камере никто не спал, и вскоре разговор стал общим. Я не успевал отвечать на вопросы. Под утро мы были если не друзья, то, по крайней мере, приятели.
А вечером уже был этап. Меня и Марка Дымшица, уже успевшего прибыть в Одессу, посадили в один воронок. В один пенал на двоих. В общий отсек воронка загружали уголовников.
– Начальник, дай его сюда побаловаться. Начальничек, не бойся, давай его сюда, малость поиграемся и отпустим, – услышали мы с Марком.
Все это сопровождалось гадким хихиканьем и какими-то неясными нам намеками. Я не сразу понял, что просили уголовники у солдата. Только тогда, когда к нам в пенал втиснули красивого круглолицего мальчика лет шестнадцати с черными бровями и он сел нам на колени, ибо негде было стоять, я понял, в чем дело – мальчик дрожал в буквальном смысле этого слова, и его дрожь передавалась мне.
Это был школьник из Молдавии. Вместе с товарищами во время драки на танцах он кого-то порезал или зарезал. Сейчас его везли в специальную колонию для несовершеннолетних преступников под Москвой. Но ему надо еще доехать туда в общем отсеке столыпинского вагона, где он будет сидеть с потенциальными или действительными гомосексуалистами, которые не менее горды этим своим званием, чем английские лорды – своим. Ибо нет большей доблести в уголовных лагерях, чем быть активным гомосексуалистом, и нет большего позора, чем быть пассивным.
И, если мальчику даже и повезет, и он доедет до колонии, его ждет та же борьба не на жизнь, а на смерть за право принадлежать к клану принуждающих, а не принуждаемых. Может быть, случайной была драка, может быть, случайным было убийство, но когда ему исполнится восемнадцать лет и его переведут из детской колонии во взрослую, он уже преодолеет все девять кругов Дантова ада перевоспитания по-советски. И он станет матерым и беспощадным преступником.
В Николаеве из нашего вагона выгружают большую партию подследственных, их повезут на суд. Я слышу, как хлопают двери отсеков, выкликают фамилии и считают выходящих. Выходящие прощаются с остающимися, в том числе с каким-то Гилей, – странное совпадение. Топот ног, крики, суета.
– Гиля, прощай, счастливого пути, – вновь слышу я. Теперь кричат во весь голос и я понимаю, что прощались не с каким-то Гилей, а со мной – это мои "приятели" по одесской камере.
– До свидания ребята, всего хорошего, – отзываюсь я.
Поезд трогается.
Я проскочил одесскую пересылку, отделавшись "легким испугом". У других было хуже.
У Соломона Дрейзнера хотели экспроприировать колбасу. Соломон отстоял колбасу и вызвал в камеру дежурного офицера. Выслушав Соломона, офицер издевательски заметил:
– Что же вы добровольно не поделитесь с товарищами?
И ушел, оставив Соломона после всего происшедшего в той же камере, одного, среди "товарищей".
А Миша Коренблит чуть не остался в Одессе навсегда. Когда он лег, сразу же увидел, что уголовники уже играют в карты на его вещи и делят их. Мало того, посреди ночи он услышал, как его соседи переговаривались с уголовниками из другой камеры, и понял, что не только его вещи – жизнь его в опасности. Назавтра, при возвращении с прогулки в камеру, он вцепился на лестнице в поручни и заявил, что предпочтет карцер возвращению назад. Его перевели в другую камеру.
Прощай, сумасшедшая одесская тюрьма! Прощайте, бестолково-беспорядочные этапы по Молдавии и Украине!
Из Малороссии поезд вползает в Россию, и сразу же становится меньше шума и больше порядка.
29
Три священных города у мусульман: Мекка, Медина и Кайруан. Три священных города у уголовников России: Одесса, Ленинград и Ростов. Еще с дореволюционных времен называли они Одессу "мамой", а Петербург – Питером и величали "папой". На пути от "мамы" к "папе" мы прошли через две пересылки: в Калуге и в Калинине.
Во времена Сталина проходили зэковские эшелоны через столицу, и тогда наполнялась гамом знаменитая "Матросская тишина"[22]. В послесталинскую эру Москву разгрузили, и "Столыпины" с зэками стали посылать в обход. Калуга и лежала на таком обходном пути.
Спокойная, нерасторопная калужская пересылка отличалась от сумасшедшей одесской, как провинциальная российская Калуга от многоязычной, бурлящей Одессы. Безо всякой суеты и нервотрепки я прошел процедуру приема, получил почти не порванные матрасник и подушку с наволочкой, алюминиевую кружку и ложку. Меня ввели в пустую камеру, пахнущую свежей краской. Все было только что выкрашено: пол, стены, железная кровать, большой железный лист с отверстиями, закрывающий нишу за кроватью (вероятно, в нише проходили трубы отопления). По тюремным меркам, камера была очень чистой, а чистота – мой бзик. Попробовав пальцем краску, не мажется ли, я сел на кровать и с удовольствием вытянул ноги.
– С прибытием, земляк! Откуда? – сказал кто-то громко рядом со мной, и я от неожиданности вздрогнул.
Я привстал и осмотрел камеру. Был я в ней один как перст. Снова сел.
– Чего же не отвечаешь, землячок? Откуда прибыл? – спросили у меня, теперь уже в два голоса.
Я вскочил как ужаленный. Можно было рехнуться. Но марксистско-ленинское материалистическое миросозерцание спасло. Я начал поиски научной основы мистического явления.
Снова пришли голоса, отчетливые и громкие, как звуки органа в Домском соборе в Риге. Мне стало ясно, что звуки идут со стороны железного листа. Прижавшись ухом к одному из отверстий, я тут же отпрянул: очередной вопрос мне выстрелили прямо в ухо.
– Из Одессы, – прокричал я в отверстие и тут же услышал свой гремящий голос и долгое эхо в образовавшейся звуковой трубе.
– Говори тише, – сразу же остановили меня из соседней камеры, – а то менты прибегут. Как зовут-то тебя?
– Гилель.
– Как? Как?
– Гилель.
– Не поняли. Повтори! – пришел снова вопрос после некоторого замешательства.
– Меня зовут Ги-лель, Ги-лель, – негромко, но отчетливо проскандировал я. – Это еврейское имя, по моему деду.
– Поняли, поняли, землячок, – обрадовались за стенкой. – За что сидишь-то, земляк?
– За самолет. Слышали, наверное? – я не считал нужным перечислять все свои грехи. Мой самолетный грех был главным, за него я получил статью об измене родине, и мне было важно, чтобы история с самолетом ходила по лагерям под правильным углом.
– Как же, слыхали. Это в Ленинграде-то прошлым летом?
По опыту я знал, что теперь интерес к разговору обеспечен.
22 "Матросская тишина" – пересыльная тюрьма в Москве.