Кому еще не страшно, пусть дочитывает стихи моей одиннадцатилетней дочери, а я уйду в каверну Флеминга и пропади ты все пропадом – вся эта ложь во имя... Национально уроненного большинства! Как там у тебя дальше, Татика? С технической корректуры от папы, еще не старого, но прозревшего киевского поэта? Ну, читай, доця, читай!..
Мне всегда приятно заниматься переводами с детского, на каком бы детском диалекте эти или другие строчки сперва не звучали.
После Чернобыля все встречаемые мной киевские и припятские дети, навсегда оставались маленькими мудрецами:
Итак, Медвежонок, то бишь отец Татики – спит!
...Птички слетелись его разбудить, еж проходил и решил подтрунить:
– Трутня такого не видел, друзья! Трудятся звери, сутками спит медвежонок наш зря. Надо его пробудить поскорей. Кто там с ушатом? Воды поживей! Надо мишутку водою облить. Будет мишутка трудиться ходить!..
Только замолк он, послушав ежа, звери, водой окатив малыша, вдруг пробудили беднягу того. Мишка проснулся, опешил – кино! Стал сокрушаться, на травке присев:
– Разве так громко в лесу я храпел? Нужен был вам я – чего не сказать. Сам бы проснулся и стал помогать.
Увы, наш радиозольно размазанный мирок нам уже никак не поможет. Вот почему все мы найдем свои сонные щелочки Флеминга и растворимся в них навсегда, в самых нелепейших симбиозах, которым ужаснутся потомки с духовными котомками за плечами в каких-нибудь очередных неогосударственных катакомбах... Нет, милашки, под чьи бы флаги отныне не идти, то уже не последователем, а только вождем, и баста!..
– Эй, Коленька, позовите, пожалуйста, Чаровную!
– Клавка, это тебя!
– Угу, щас...
– Не бякай! Это тебя тот курчавый седой очкарик к себе зовет. Ты что-то ему полчаса впритул до этого нагружала.
– Так бы сразу, Коленька, и сказал! Иду, Мордехай Иванович, родненький!
– Не мудри, Ольга, и говори здесь потише!
– Ой, ой... Расшумелся. Слава Богу, что решил не дать детям сиротствовать или до бабьего тепла, чай, потянуло?
– Да от тебя, Чаровная, бесстыже сиюминутной давности мужиком прет...
– Что, хоть на ревность повело дурака. Ладно, чего там. Пошли...
В пепельнице темно-вишневого стекла дымится пятая сигарета. Я встаю к подходящим навстречу. Я вижу, как рука Коленьки тянется к демократизатору. Взгляд эксГУЛАГовца далеко не мирный... Ему, как видно, глубоко наплевать на наше сиробеспросветное время с его наносной сытостью и апломбом.
Он просто только что был с этой молодой пьяной официанткой, которая непонятно почему тянет волынку со мной, и оттого Коленька просто желает тупо врезать мне по мозгам.
Вот уже дубина вырвалась под его цепкой рукой из кожаного обжимного кольца, вот уже она свистнула лихо в воздухе, я едва успеваю прогнуться, как расторопная Ольга выплескивает прямо в лицо раскрасневшегося от злобы Коленьки заказанную мною стопульку в ровных переохлажденных сто грамм.
Но водку же пьют, а не заливают прямо в глаза...
– Ах, мать твою греб, Клавка-шалавка! – ревет взбешенный мироед, чем привлекает проходящих мимо бара с улицы любопытных и опять же стручкообразных, вислых каких-то совершенно одинаковых дядек.
У тех же в свою очередь уже чешутся красно-волосатые ручищи натолкать молодой зарвавшейся суке и ее заносчивому очкарику рожи. Время проваливаться хотя бы сквозь землю, ибо эти праведные дядьки безбожно пьяны, а водка на роже у Коленьки по разумению пьяных дядек – это не тот продукт, которым глаза трут...
Чьи-то цепкие руки хватают Ольгу за юбку, и она трещит на молодухе по швам. Ясно, чьих рук дело – шестая подольская швейная сдешевила на юбке швы, напаскудила... Поминать дур-швей не тихим-добрым словом уже как никогда некогда.
Ольга с бесстыдно голыми ягодицами хватает меня за руку и швыряет в наглых дядек поднос. Чем вам не дискоболка в одной футболке и в разлетевшейся вдребезги юбке? Ах, жаль только, что недобор весу в снаряде.
Поднос на бреющем как-то лихо выкашивает одному из наступающих на нас дядек его лохматую, почти генсековскую, левую бровь. Дядек от неожиданности начинает крыть по-бабьи самым простецким сельским матом, пересыпая его всеми перепичками на инородцев, иноверцев – порхающих и водоплавающих.
Спасает нас с Ольгой женщина-бармен по-прежнему в маленьких цементобетонах, грозно рыкающая на пьяных мужиков ако львица:
– Все, блин, баста! За стойку не пропущу! Там, вашу Глашу ефрейторам, касса! А касса – это закон. – Трезво успокаивает она оторопелых налетчиков. – А ты, Коленька, держи за цыцку обоих да составь мне акт о перебитой посуде...
– Тю, баба, всей посуде – трояк. Возьми пять гривен, только впусти и этих маланхольных – хлюпика и стервозу под кирпич рукава уделать!
– Коленька, акт с вычетом в пятикратном размере плюс залупистое хулиганство. Тоже мне хаятели нашлись! Свою бабу имеешь – свою и лупи. А Клавдию тронешь – то Коленька, не приведи Господи, сам же тебя упрекает...
– Так ты действительно Клавка, – только и успеваю спросить столь же оторопело за уже плотно закрытой на встроенный дверной ключ дверью подсобки...