Выбрать главу

– Катись колбаской по Малой Спасской! – с радостным нажимом провозгласил Гребнев. – Вспомнил, как видите! Очень удачный фразеологизм! Или, как вы говорите, преотличный. И очень к месту.

Это уже было не «в сторону», это уже было прямое приглашение выйти вон. Чего Гребнев не терпел, это когда ему пытаются угрожать. И еще раз – специфика газетной работы: никогда не спрашивать, чего, собственно, человеку нужно. Кивать головой, вставлять понимающие междометья, покорно принимать на себя любой самый бурный и самый неуправляемый речевой поток, а втайне тоскливо гадать: чего, собственно, человеку нужно, и когда, наконец, человек иссякнет или когда хоть что-то прояснится в этом потоке. Потому что скажешь человеку: «Вы чего хотите? Чего сказать-то хотите?». А он, человек, оскорбится, он в газету пришел поделиться самым дорогим, а его грубо и бестактно обрывают, совершенно не умеют с людьми бороться, то есть работать! Особенно в «районке». Тылы слабы, практически беззащитен. Кто там в тылу? Парин? А ты сегодня пишешь с голоса, завтра этот голос вызывают на ковер к районной персоне и говорят: «Что ж ты, батенька, такое наговорил? Коллектив подвел, даже очернил». Потом районная персона звонит в редакцию и говорит: «Что ж вы, батеньки, напечатали? Как вы могли?..» – «Нет, ничего такого наш голос не говорил. Как он мог такое сказать? Вот я ему трубочку передаю». И голос столь же бодро, сколь и в разговоре с корреспондентом, говорит: «Не говорил. Не было такого. Это ваш товарищ все напутал». А в тылу Парин, который добра желает и поминает укоризненно: «Ведь не в первый раз. Вы помните «Филипповый отчет»? Помните, как с ним было? И вот опять…». Не таскать же по грязям и весям с собой магнитофон. Стационар. Стационарище. И к переноске не приспособлен. Потому и не зафиксировать: говорил. Потому и не зафиксировать: не оскорблял корреспондент, не обрывал грубо и бестактно, а вежливо спросил, чего человек сказать-то хочет?

Отсюда и принцип: никогда не спрашивать. Пусть человек выговорится и сам проявится.

Но, не спрашивая, зачем пришел, Гребнев с полным правом и даже каким-то облегчением потребовал, чтобы ушел. Чтобы Долганов ушел! Чего бы Долганову ни было нужно от Гребнева, но вот угрожать не надо, не на-адо, совсем ни к чему!

Все! Поговорили. Благодарю за доставленное удовольствие, за вкусный завтрак. И ничего высидеть не удастся: на вопрос дан ответ, дорожка скатертью выстлана – надо поторапливаться, дела не терпят, по телефону вызванивают.

Но Долганов не ушел. Он как ни в чем не бывало невозмутимо воздел свой палец:

– Видите?! Ищущий да найдет. И тем не менее семеро моих против одного вашего, хоть и очень весомого! – Но развивать тему не стал. Очень бы проиграл, если бы продолжал резвиться со словом – уж слишком очевидно прозвучал наконец-то выуженный из глубин памяти колбасно-спасский фразеологизм. Пора подводить черту!

Но Долганов не ушел. Вдруг обхватил челюсть, слепо уставился в никуда, прислушиваясь к себе, скривился.

Гребнев не мог не оценить: молодец! Лучший вариант обрыва нити разговора – обнаружить у себя недомогание. Но не в обморок же хлопаться, не за сердце же хвататься нормальному парню, который «всех победит». Еще сочтут косвенным признаком поражения. Зуб – другое дело. Он и у нормального парня может схватить внезапно, а нормальный парень лишь скривится, еще и проявив железную волю: так схватило, хоть по потолку бегай, а он лишь скривился. Впрочем, таблетку не помешало бы. И пойдет неувядаемый разговор в стиле того, от которого Гребнев сбежал из очереди на УВЧ в коридор поликлиники.

И верно! Долганов коротко м-мыкнул, помассировал челюсть, просожалел:

– М-м, как не вовремя. Это все колбаса. Уже не по зубам. У вас не будет никакой таблетки?

Гребнев понимающе закивал, захлопал себя ладонями по груди. Нашел в нагрудном кармане рубашки звягинскую безымянную пробирку с глюконатом кальция, вытряхнул таблетку, сунул пробирку обратно.

– М-м… Вот спасибо! – Долганов заглотил. Не запивая. Снова вслушался в себя. – Баралгин? Седалгин?

– Лучше! – заверил Гребнев. – Опытная партия, по случаю перепало. Как-то либо Сальвадор, либо бельведер, – подбавил самоиронии: глотаем что ни попадя? – Но очень мощное средство. С эффектом плацебо.

Долганов соучастливо да-дакнул:

– Тоже маетесь? К слову, если надо, могу помочь. У меня есть хороший врач, преотличный стоматолог.

– Спасибо, у меня тоже есть.

Нет, не собирается Долганов уходить. Вот и на общую зубную боль переключил. Так можно сутки просидеть, пробеседовать. Что ему надо?! Надо-то чего?! Ясно ведь сказано: «нет». Ясно ведь сказано: «в направлении Малой Спасской». Сидит! Ну, достаточно. Поделикатничали!

– К слову, о стоматологе. Хорошо, вы напомнили! – жестом попросил телефон.

Долганов привстал, передал аппарат через столик, держа на отлете, чтобы не зацепить шнуром остатки сервировки, не вляпать в торт, и… снова уселся.

Гребнев сосредоточенно покопался в записной книжке, неразборчиво забормотал, вообще повернулся спиной к гостю, набрал номер Сэма (хоть кому позвонить, дабы занятость показать).

В трубке уныло-длинно гудело. Нет чернокнижника дома, пошел, вероятно, реализовывать свое право избирать.

Зато на отсутственных гудках можно через плечо пояснить засидевшемуся Долганову.

– Вы извините, всю ночь пришлось работать. Подустал. Еще надо кое-что уточнить… – Однозначней некуда, пусть и «в сторону». Материал для газеты? Да, готовлю. Будете проходить мимо, приходите. – Работа, работа! – напоказ посетовал Гребнев Долганову.

– Работайте, работайте! – напоказ уселся поуютней Долганов. – Кофе еще заварить?

Трубка, утомившись затяжными гудками, вдруг отозвалась:

– Слушаю! Слушаю! – пропыхтел Сэм.

– Это Гребнев, – деловито сказал Гребнев.

– Павел Михайлович, я как раз… – сразу зарапортовал Сэм. – Я со стремянки слезал долго. Я как раз сейчас этим занимаюсь. И со стремянки слезал. Пока ничего…

– Почему не на выборах? – тем же деловитым, суровым голосом задал Гребнев вполне идиотский вопрос.

– Я же со стремянки слезал! – зациклился Сэм. – Я же говорю, Павел Михайлович, как раз ищу. Пока ничего. Я неделю за свой счет взял. Ищу. В большом Дале тоже нет. И в Диккенсе тоже – он зелененький тоже, и я подумал… Но там тоже нет.

– Ищите! – сварливо откомандовал Гребнев. – Как следует ищите. Должен найтись. Я жду от вас результата. И я, и Николай Яковлевич. Ясно?!

– Я ищу. Ищу я. Я как раз со стремянки слез. Мериме тоже зелененький. Я сейчас – его. Я сначала все зелененькие… В красном Дале его точно не было, потому я подумал: наверно, это в зеленом. А теперь все зелененькие…

– Продолжайте! – дал отбой, развернулся к Долганову, изобразив «как? вы еще здесь?».

– Николай Яковлевич? – напоказ встрепенулся Долганов. – Звягин?! – полуутверждающе. – У нас много общих знакомых, Павел Михайлович! – опять теплая, неприкрытая улыбка. – Воистину, наш район слишком велик, чтобы тебя знали все, но достаточно мал, чтобы ты знал всех! Видите? – провел надоевшим Гребневу пальцем по верхним боковым зубам. – Мастер! Сорок лет без малого как вставил, и преотлично! А разве отличить от настоящих?

Зубы трудно было отличить. Улыбку тоже. На первых порах. На какой-то одной эмоции – любой, даже самой сильной, тем более сильной – долго не удерживаешься, устаешь, меняешь. И если человек часами без устали искренне улыбается и качает головой, то либо он на мотопеде без защитного шлема врезался в дерево и с тех пор всегда такой, либо… врет. Хорошо, качественно врет, но врет. Без зазрения.

«Не врите!».

А ведь располагал к себе. Открытость и дружелюбие. В Долганове не было фальши. «Хотите, я вам сразу скажу, что вы обо мне думаете?!». Была, была фальшь. Правда, на ином, почти недосягаемом уровне. И ведь Гребнев с таким уровнем уже один раз сталкивался…

***