«У меня – хороший юрист… А у вас?».
Муж всегда последним узнает о любовнике. Оказывается, возможна и обратная ситуация…
Такая долгая секунда.
Никакие это не активисты с избирательной урной…
Валентину вихрем внесло в комнату. Остановилась, как наткнулась. Глаза слепые: смотрят – не видят. Не с сумасшедшинкой, а с сумасшедшищем. Горлом сиплый свист. Дрожь, как на вибростенде. «Уб-бить готова!». Только вот кого? Кого в первую очередь? И за что? Это как раз ей неважно!
Долганов, открыв, за дверью и встал, пропустив Валентину вперед, в комнату. И теперь появился у нее за спиной. Не снимая странноватой улыбки, пропел на мотив «Се си бон»:
– О-о де труа! Только ты, он и я-я-а!
Валентина взвизгнула, резко обернулась – взгляд все тот же, бессмысленный.
Долганов жестом психиатра показал ей палец, поводил им из стороны в сторону и тоном психиатра размеренно заговорил, игнорируя Гребнева:
– Вас зовут Артюх Валентина Александровна. Сейчас 1982 год. Вы работаете юрисконультом. Летом дни длиннее, а ночи короче. – И жест и тон отдавали шутовством. – Вы находитесь в квартире Гребнева Павла Михайловича, корреспондента. Гребнев Павел Михайлович сидит на тахте. Он жив. С вами разговаривает Долганов Святослав Борисович. Ваш муж. Все мы находимся в идиотской ситуации. За что спасибо. И себе спасибо. И Гребневу Павлу Михаиловичу спасибо. И тебе, психопатка, истеричка, дура, набитая высшим образованием, спасибо… – Последнее «спасибо» Долганов произнес все тем же ласковым, размеренным голосом.
Гребнев пребывал в оторопи. Как окунули в прорубь. Осознать-то он осознал в долгую секунду, но нужно какое-то время, чтобы привыкнуть.
Валентина цапнула издевательский палец навостренными ногтями – Долганов ловко отдернул руку, спрятал за спину:
– Преотлично! Совсем иное дело. И реакция в норме!
Валентина снова обернулась к Гребневу, в комнату. Выстрелила глазами по столику, разбитой посуде, малоприятной кофейной луже, валяющемуся костылю: как после хорошей драки. И с размаху, с разворота вцепилась Долганову в горло.
Он был готов – отшатнулся. Рубашка цвета «море» с треском расцарапалась.
– Что ты с ним сделал! Что! Ты! Сделал! – Она все пыталась достать если не до горла, то хоть до лица.
Долганов умело отмахивался, паясничал:
– Ой, щекотно! Ой, какая была рубашечка! Подарок жены! Ой, какой темперамент!
Безобразно! Безобразная сцена.
– Смир-р-рна-а! – проревел Гребнев, чтоб проняло.
Но и проверенный неоднократно сержантский рык не подействовал. Валентина теперь уже оглохла от ярости. Долганов было дернулся, но тут же определился и с видимым удовольствием продолжал держать оборону. Бессильная ненависть Валентины его забавляла, а уж гребневское бессильное «Смир-р-рна-а!» тем более. И на двух-то костылях не особенно разгуляешься, а на одном – и думать нечего! А второй костыль валяется так, что не дотянуться. Ползком разве? Вот Долганов и посмотрит на ползающего Гребнева – при Валентине. То-то, Павел Михайлович! Не поползете!..
– Хватит! Я устал. Щекотно! – сквозь ту же странноватую ухмылку выговорил Долганов.
Но Валентина набрасывалась истово и неукротимо, норовя теперь еще и коленом в пах.
– Преотлично! – заключил Долганов. Показал влево, ушел вправо. И четко выдвинул кулак под дых.
Валентина опала мягкой куклой. Без стука, с шелестом.
– Я же сказал щекотно! – Долганов еще ерничал, хотя не мог не понять: перебор!
У Гребнева зазвенело в ушах. И он метнул костыль…
Сытника мотало из стороны в сторону – стелькой. Он и был в стельку, мало что соображал. Он чуял. Чуял ужас за спиной и тщился от него сбежать. Спотыкался, пробегал на четвереньках, обезьяньи перебирая руками, падал. Скреб ногами по щебенке, взрыдывая на истерике. Поднимался, бежал. Бежал от твердых и неторопливых шагов.
Сытник бросался в проулки, перекарабкивался через разбитые стены, обжигался. Шаги не отдалялись и не приближались, сохраняли дистанцию в десяток метров.
В воздухе порхали клочья сажи. Стлался тяжелый дым. Оконные стекла лопались взрывчато, упруго. Была глубокая ночь, но света хватало. Город пуст. Ушли. Ушел немец.
Сытника опять мотнуло, он въехал лицом в стеклянное крошево. Снова завозил ногами – стекло запищало, захрустело, сминаемое подметками. Сытник встал, укрепился на ногах, панически боясь обернуться – шагов за спиной не было, но он там, за спиной! он там!
Сытник все же оглянулся. Выстрел ударил громко, одиноко – стекло фонтанчиком разбрызгалось у каблуков. Сытник упал, накрыл голову руками, поджал колени к подбородку. Заскулил. Безнадежно, по-звериному.
– Вставай! Вставай, гнида!
Сытник не встал. Он, извиваясь, червячьи протаскивал себя подальше, подальше…
Шаги снова зазвучали, стоило Сытнику сдвинуться с места. Шаги не догоняли, но гнали, гнали – загоняли Сытника. Его вытошнило от ужаса и вчерашней дозы.
Ушел немец! Сытник не слышал – валялся невменяемым сивушным кулем. Сквозь сон пробивалось: тарахтенье, лязг, лай, взрывы, стрельба. Но очнуться не мог. Очнулся только тогда, когда стало тихо. Потрескивало. Уютно потрескивало – костром на заимке. Сытник зашевелился, усовывая голову под телогрейку – от света. Уютно, тепло… Дымно! Он хлебнул гари и подскочил. Вокруг горело, щелкало, оседало с тихим шуршанием. Ушли! Бросили!.. Сытник брел по пустой, разбитой улице. Очумело пялился на рваный огонь – в крови бродила не перегоревшая за ночь сивуха.
Тень прыгнула из проулка и встала перед ним. Сытник еще ничего не понял. Всмотрелся. Узнал и блаженно заорал:
– A-а! Попался, шныреныш! – нелепо, некоординированно захватал руками в поисках оставленного у матраса винтаря. – Сейчас я т-тебя! Я т-тебя, шныреныш!..
Тень не двигалась. Блеснули зубы в отсвете огня. Улыбка была чуть – губами, не глазами. Глаза смотрели льдисто, с любопытством: ну-ну? Автомат дал очередь – в упор, в Сытника. Не в Сытника – поверх головы.
Тогда Сытник айкнул, присел, рванулся.
Он убегал – от шныреныша. Уже не от шныреныша, не от пацана, который три года назад попортил Сытнику физиономию. Шныреныш раздался, вытянулся, а сейчас и вовсе занимал все пространство за спиной Сытника. Ничего не было позади – только шныреныш, только этот гонящий ужас. Шаги за спиной. Шаги, строго выдерживающие дистанцию. И насмешливое любопытство в глазах, когда Сытник останавливался в изнеможении. Глотку шпарило судорожными глотками воздуха.
– Не стреляй! Не стреля-ай!
Где-то перекликались, топали, плескали воду, гасили.
«Это они, наши!» – колотилось в Сытнике.
«Не наши» – колотилось в Сытнике.
Для Сытникова они – не наши. Он бежал от этого перекликания, этого топота, этого плеска. Оглядывался – сзади все то же насмешливое любопытство, изымающие душу шаги. Страх!
– Ы-ых-ых! Ых-х! – Сытник чуял: конец! Загнал, шныреныш!
Был тупик. Сытник вильнул в развалины дома. Шаги – следом. Сытника волокло по длинному коридору – Дом был вскрыт миной, с вывалившимися внутренностями. Опрокинутый буфет, втоптанные тряпки, скрученная винтом кровать с тяжелыми шарами на спинках.
Один шар срубило ударной волной – он попал под ногу Сытника, лежал напоказ, как последний шанс. Сытник, подавшись вперед, схватил шар и бросил руку назад, за спину, не оглядываясь. Зазвенело!
Шар угодил в раму с портретом, который непонятно как сохранился на стене. Шныреныш слегка отклонился – шар разбил портрет, слабо отскочил, ткнулся об пол.
Все! Стена. Обои крупного рисунка: коричневое с золотом, виноградные грозди. Сытник силился подняться по стенке, выдирая ногтями полосы обоев. Поднялся, повернулся – та же дистанция, насмешливое любопытство, льдистость. Ствол автомата стал подниматься – медленно, слишком медленно.