– …нашли же вы время лечиться, папаша! – усмехнулся гладко выбритый коренастый мужичок в ватнике и кроличьей шапке да с перемётной сумкой через плечо. – До вашей Ялты, поди, с год пробираться.
Его собеседник – старикан с благообразным лицом и аккуратной совершенно седой бородкой, одетый в клетчатое пальто с меховым воротником и каракулевую шапку, простецки эхнул и с прищуром вопросил:
– Сами-то вы, голубчик, куда собрались?
– Я-то? Я в Путивль иду… Там, говорят, токаря нужны. И платят хорошо – мукой и сукном.
– Да откуда ж вы, помилуйте, знаете, что в Путивле кто-то нужен и чем платят?
– Знаю, папаша, – отрубил рабочий. – Там после забастовки комиссары нашего брата на бойне несчётно извели. Так что, дело верное, мне это надёжный товарищ сообщил…
– Потише б вы! Эти… – старик кивнул на стоявших в отдалении солдат. – Эти словечко это не любят.
Рабочий сплюнул и уселся на свой тюк, заменявший ему чемодан. Залез в карман и вытащил горсть семечек, быстро глянул на старика и протянул руку.
– Благодарствуйте, – принял в ладонь семечки старик и принялся их лущить, неумело, но в охотку.
Люба отвернулась, сглотнув голодную слюну. В животе привычно забурчало, а в глазах на несколько мгновений заплясали тёмные точки.
Очередь вскоре продвинулась и разделилась на три потока. Девушка пристроилась к среднему и вновь села на чемодан. К очереди подъехал конный поручик-алексеевец, направляясь к заставе. Разговоры на какое-то время разом смолкли. Люба рассматривала поручика, показавшегося ей неожиданно красивым: утончённые черты лица и короткие чёрные франтоватые усики; офицерская шинель, сшитая явно совсем недавно; отливающие латунным блеском шпоры на высоких кавалерийских сапогах, перетянутых ниже колен ремешками. Шашка с алым темляком, белые погоны с красными просветами и вензелем "А", красно-белые петлицы и выглядывающая из-под башлыка пристёгнутая к подбородку фуражка с красным околышем и белой тульей, лихо заломленной по бокам. Красный цвет просветов и околыша вместо более привычного синего говорил, что поручик из одного из конных алексеевских полков. Кобыла его, бурая с белыми подпалинами в паху, отличалась хорошей статью.
"Боже! Как ему не холодно?" – подумалось ей, глядя на его фуражечку.
– Ездют всюду, – пробурчали у неё за спиной, когда алексеевец ускакал вперёд.
– У нас на Ямской третьего дня обыски были, – донёсся другой голос, сиплый от застуды. – Троих в контрразведку увели.
– Третьего дня? Знамо дело, кокнули их уже.
– А они что, большевиками были? – вмешался третий голос, женский и усталый.
– Да хрен их разберёшь, Анна Петровна, – ответил тот же сиплый. – Пашка-то, Савелия сынок, точно большевичок, а те двое у нас с недавно поселились, с декабря.
– Вот я и говорю, – вступил первый голос, – что те, что эти – один чёрт лысый! Была Совдепия, стала Кутепия…
– Ты это брось, – охолодил его сиплый, – так и несдобровать можно. За городом хоть и перестали вешать, но читал, что в газетках пишут? Нет? Расстрельные списки, кого и за что в расход.
– Прям как комиссары…
– То-то!
– Вешать не перестали, – возразил женский голос. – С чего ты взял? За грабежи до сих пор вешают, мне соседка говорила. Она сама видела в Гремячке повешенных с табличками "За грабежъ".
– Слыхали? – вклинился в их разговор чей-то четвёртый голос. – Господа-охвицеры ювелирный магазин разграбили, а сами за грабежи вешают. Вот они вам законность и порядок!
– Это ты хватил, почтенный, – ответил сиплый. – Всех ювелиров ещё осенью обчистили – на нужды армии. Их тогда ещё вне закона объявили…
Слушавшей разговор Любе показалось, что говоривший смеётся, но за спиной не доносилось ни звука хоть как-то похожего на смех.
– Все камушки и золотишко в военную казну пошли, – продолжал рассказывать сиплый. – Старого Вениамина Львовича корниловцы со всею семьёй кончили, а у него дома, говорят, барахлишка золотого, обручательных колечек да лампадок и фамильных камелий до одури много сыскали…
– Ишь ты! А с виду такой милый человек был, – подивился первый голос.
– Так это сынки его, чекисты, всё к папаше свозили, – поддержал сиплого женский голос.
– А ты откудава знаешь?
– Знаю, милай, знаю… Племяш мой понятым ходил…
– Чего тут не знать? – удивился сиплый. – У Вени Львовича, считай, полгорода золотишко и барахло на еду меняло.
– Да откуда ж у него жратвы столько?
– Исак евоный в ЧК служил, а Яшка-балбес, что с моим Кузьмой учился, в продотряде. Мудрено ли?
– А аптекаря на Усадебной за что повесили? – спросила женщина.
– Не знаю… Быть может за то, что он из выкрестов… Теперя вон посадили в аптеку какого-то студента, она нынче по военному ведомству числится…
Дальнейшего разговора Люба не слышала, она задремала.
– Простите, барышня, – растормошили её за плечо, – очередь движется. Да и спать на морозе…
– Спасибо… – она встретила участливый взгляд мужчины в потёртом тулупе и улыбнулась.
Люба подняла чемодан, показавшийся ей сейчас ещё больше потяжелевшим, и сделала несколько шагов. А потёртый тулуп уже вернулся в свою очередь – ту, что двигалась левее.
До заставы оставалось не много. Потерпеть мороз с четверть часа, а затем в тёплый вокзал – ждать поезд. Навстречу очереди, обтекая выезжающих, вдоль заборов гурьбой повалили недавние пассажиры прибывшего состава. Уже прошедшие проверку и оттого устало-радостно возбуждённые. Последними от вокзала шли четверо: простоволосый, явно потерявший шапку, грузный господин с одутловатым лицом да разбитым в кровь носом; и трое конвоиров – вольноопределяющийся и два солдата с простыми полевыми погонами рядовых.
– В контрразведку повели… – послышалось из очереди.
– Снова вешать…
– Цэ ж шпикулянт… Гля, яка шуба на ём! И цацки як на показ выставыв… Сука…
– Кутепов уже за спекулянтов принялся?
– Натурально, как в Новороссийске их развешивал…
Когда подошла Любина очередь, она сунула в руки унтер-офицера документы. Стоявший рядом солдат с почему-то не чёрно-красными как у всех погонами, а с простыми зелёными с буквами "К" по центру, подхватил её чемодан и поставил на телегу, жестом пригласив раскрыть.
– Куда следуете? – учтиво поинтересовался унтер-офицер, придирчиво рассматривая документы.
– В Харьков… Службу искать…
– И кем же?
– Могу прачкой, могу швеёй.
– А жильё у вас, простите, в городе имеется?
– Здесь в Курске?
– Да.
– Квартира осталась от папеньки. Три комнаты…
– Эх… что ж вы в Харьков-то? Нешто здесь нельзя никак?
– А как? Прачечную, где я служила, снарядами разбило. Есть нечего. Менять уже тоже почти нечего…
– Погодите, барышня, – унтер повернулся и махнул кому-то рукой и на миг распахнулся отворот его шинели, показав тельняшку под расстёгнутым воротом солдатского кителя.
Люба ойкнула и зажала ладонью рот. Но унтер, кажется, этого не заметил. Девушка оторопела, не понимая, как среди корниловцев мог оказаться матрос, с которыми белые вели взаимно ожесточённое истребление. Да и сама она была свидетелем матросского разгула – команды бронепоезда, неделю стоявшего в Курске. Расстрельные рвы до сих пор раскапывают после них. Ей сильно повезло, что всех соседей, кто знали о её папеньке-околотничем, до этого чрезвычайка на бойню забрала. Новые жильцы были все пришлые и не совали нос в её происхождение. Тут ведь то, что отец из крестьян и отставной солдат четвёртого срока для Чека значения не имело, в полиции служил – значит враг. А ей светило попасть в заложники, из-за чего Люба не раз подумывала о самоубийстве. Заложники никогда не возвращались, да и схватить могли прямо на улице, причём не важно какого пола, происхождения и возраста. Когда русская армия первый раз Курск взяла, во дворе одного только особняка где размещалась чрезвычайка, выкопали свыше тысячи трупов. Толпы родственников хлынули искать родных и многим становилось дурно до беспамятства, при виде изуверски истерзанных тел и пыточных застенков. Потом ОСВАГ в газетах писал, что в окружных деревнях замучены старосты и все те, кто посмел возмущаться их казнями, а изувеченные трупы долго не разрешали убирать с улиц для устрашения. В Курске чекистские бойни ещё не сильно свирепствовали, беженцы из Харькова и Киева, кому не удалось вовремя уйти на Юг России, рассказывали просто невозможно жуткие вещи про красный террор…