Несмотря на то, что я понимал их беззаботство, у меня было такое ощущение, что я переживал вторжение. В душе я завидовал их способности переключаться, понапрасну желая подражать им. Мои проблемы все еще преследовали меня, не давали освободиться от них. Я чувствовал себя еще более одиноким, чем прежде, словно я был среди друзей, которые говорили на другом языке.
Обе девушки, которых взял с собой Тео, беззаботно вели утопический хоровод вокруг барбекю. Эрхард выполнял обязанности пиротехника, вылил литр спирта на горячие угли и разжег костер. Эрхард был художником. Он создавал картины, одна отвратительней другой, и обладал завидной способностью, никогда не замечать это. Долговязый Хайн занимался фильмами. Ему приписывали талант и богатство идей, и мне кажется почти шуткой то, что как раз в тот самый момент он работал над сценарием для утопичного фильма. Он удобно устроился в кресле-лежанке, наслаждаясь картиной танцующих фей, проявлял себе независимым и значительным. Для него барбекю, лес и крестьянский дом были кулисами, что двигалось рядом с ним — статистами, и все вместе — иллюзия, которая просилась на пленку. Он вращал регуляторы на приемнике, заставляя музыку взвывать, и именно композицию для органа.
Я сбежал в комнату, желая отправить их всех к черту. В таком беззаботном обществе всегда нет места тому, кто занят серьезными мыслями, это даже столь неприлично, как быть одетому среди голых или наоборот.
В смежном помещении что-то шипело и грохотало. Когда я открыл дверь, мне явилась уморительная картина. Вальди, такса Тео, и мой кот знакомились друг с другом. В замедленном темпе, с вздыбленной шерстью, Пеппи обходил таксу вокруг, эту жуткую огромную, жирную крысу. Он шипел, словно бестия, когда Вальди приближался к нему.
На кухне гремели Тео и Алексиус. Они начиняли молочного поросенка приправами. Пахло луком, майораном[4] и яблоками, пивом и водкой. Алексиус, работавший официантом в ресторане, правил балом, работал, словно скрупулезный хирург, зашивал начиненного поросенка. Дети обычно называли его «дядя Борода», потому что его лицо было обрамлено черной, словно смоль, бородой. Он был похож на Карла Маркса в юности. Это была единственная черта, которая их объединяла
Тео, по профессии фотограф, ассистировал, при этом проявил себя примечательно досужим до алкоголя, то и дело наполнял бокалы. Я немного работал вместе с ним на выставках. Около года назад он сделал пару удавшихся снимков Луны через мой телескоп. Было несколько хобби, которые нас объединяли. Когда он заметил меня, он восторженно улыбнулся. Он открыл мне свое самое большое желание, еще сегодня взобраться на дерево. Первый джин выбрался уже из только что открытой бутылки.
У наполненного лакомствами молочного поросенка был вид, вызывавший сочувствие. Более часа оба приложили усилия для того, чтобы приготовить жаркое. Сколько усердия, чтобы на одну ночь снизойти до уровня людей каменного века! Борода протянул мне бокал с шампанским. «Начнем», довольно сказал он, «еще многие поколения будут мечтать об этом молочном поросенке. В лучшем ресторане тебе не подадут ничего лучшего. За ваше здоровье».
Я поставил бокал обратно, отговорился тем, что у меня нет никакой тяги к алкоголю. Борода озабоченно посмотрел на меня. «Уж не заболел ли ты?»
— Нет, — сказал я, — Не обращайте на меня внимания. У меня всё отлично, мне не по душе лишь эта крепкая штука.
Тео заворчал. «Ты слышал это, дядя Борода? Он сказал штука, штука на эту божью искру! Он должно быть болен».
Официант кивнул. «Он мне сразу показался каким-то странным», ехидничал он, «может быть он влюбился?»
Они выпили за мое здоровье и затем празднично вынесли молочного поросенка, чтобы положить его на гриль. Я не понимал их радости, слышал, как работают тракторы и комбайны на поле. Даже половина еще не была скошена. Сейчас должен пойти дождь, лить как из ведра. Не могло быть так, чтобы пришельцы зависли над облаками и за всем наблюдали?
Снаружи раздавался смех. Хайн черпал шутки из своего неисчерпаемого запаса. Потом Борода рассказал анекдот, скользкий, как, впрочем, и все то, что можно было от него услышать. Я чувствовал себя словно не в своей тарелке, думал: Почему собственно? Могла ли моя сдержанность что-либо изменить в моей поверженной надежде? На столе стояла начатая бутылка. Может быть, выход в этом, встряхнуться хотя бы на одну ночь?