Он уступил, в чем я и не сомневался. Сильно морща свое лицо, украшенное длинным носом, он пропустил меня внутрь. Помещение наполнял запах тления. Старинные деревянные панели были покрыты влажными пятнами, драпировка стен кое-где сгнила, мебель была изгрызена насекомыми. Церковь была тускло освещена. Жена исповедника, такая же безобразная, как и он сам, прошмыгнула мимо нас и исчезла. Он провел меня в исповедальню — небольшую сырую комнатенку, отделенную от жилого помещения, и оставил на коленях перед потрескавшимся и пожелтевшим зеркалом, пока сам зажигал свечи. Затем он облачился в рясу и вышел ко мне. Я продолжал стоять на коленях.
Он назвал свою цену, и я открыл рот от изумления.
— Любую половину, — через минуту смог вымолвить я, оправившись от такого потрясения.
Он снизил цену на одну пятую. Когда я снова отказался, он предложил мне поискать другого священника, но я не подымался с колен и он, поворчав немного, снизил стоимость своих услуг. Но даже теперь она была в раз пять больше обычной таксы, взимаемой с обитателей Старого Города, но он догадывался, что у меня водились деньги. Вообразив, как негодует из-за задержки Ноим, сидя в кабине краулера, я решил больше не торговаться с этим кровососом.
Я согласно кивнул головой, и священник удалился, чтобы принести договор. Я уже говорил, что мы, уроженцы Саллы, люди подозрительные. Верить на слово у нас не принято, предпочитаем заключать контракты. Слово значит для нас не больше, чем мимолетное сотрясение воздуха. Прежде чем солдат уложит девку в постель, они договорятся об условиях сделки и занесут обоюдные требования на бумагу.
Исповедник протянул мне стандартный бланк, ряд пунктов которого гарантировал сохранение сказанного на исповеди в строжайшей тайне. Кроме того, здесь было написано, что исповедник есть не кто иной, как просто посредник между кающимся грешником и богом.
Но, кроме этих пунктов, со стороны исповедующегося были обязательства не требовать от исповедника ответственности за те сведения, которые ему придется выслушать: не привлекать его к судебным или каким-либо иным разбирательствам в качестве свидетеля, и так далее и тому подобное.
Я подписался, затем подписался священник. Мы обменялись копиями и я вручил ему плату.
— Какого бога вы хотели бы выбрать? — начал он.
— Бога, покровительствующего путешественникам, — ответил я. (Должен заметить, что у нас не принято называть вслух имена богов).
Он зажег свечу соответствующего цвета — розового — и поставил ее перед зеркалом. Считалось, что благодаря этому действию выбранный бог услышит мои слова.
— Узри лицо свое! — сказал исповедник. — Смотри глазами в свои глаза.
Я посмотрел в зеркало. Поскольку мы остерегаемся заразить тщеславием наши души, смотреть в зеркало принято только в церковных стенах.
— Открой теперь свою душу, — скомандовал священник. — Пусть твои печали и горести, похотливые помыслы и неосуществленные мечты выйдут наружу.
— Сын септарха — вот кто покидает свою родную землю… — начал я, и тотчас исповедник стал весь внимание, заинтригованный моим сообщением. И хотя я не отводил глаз от зеркала, догадывался, что он украдкой пытается взглянуть на контракт и узнать, кто же его подписал.
— Страх перед братом, — продолжал я, — вынуждает его отправиться из отчего дома, но, хотя он добровольно уходит, душа его полна печали.
Еще некоторое время я продолжал высказываться в том же духе. Исповедник вставлял обычные реплики каждый раз, когда я запинался, помогая моим словесным потугам, как опытная повитуха, владеющая всеми тонкостями своего ремесла. Вскоре уже не было необходимости в подобном акушерстве, потому что слова из меня хлынули подобно потоку. Я беззастенчиво рассказывал о вожделении к названой сестре, охватившем меня в ее объятиях. Я поведал о том, насколько близко был от той опасной черты, за которой начиналась ложь септарху. Я сознался, что не собираюсь присутствовать на свадьбе своего брата Стиррона, хотя и знаю, что тем самым причиню ему огромную боль. Я признался, в нескольких мелких грехах, продиктованных боязнью потерять самоуважение. Такой грех ежедневно совершает любой житель Борсена.
Исповедник слушал.
Мы платим им, чтобы они терпеливо слушали, пока мы не выговоримся полностью и не почувствуем себя лучше. Таково наше священное причастие. Мы подымаем из грязи этих жаб, сажаем их в церковь и покупаем своими деньгами их терпение. Заветом разрешается говорить исповеднику что угодно, даже бессмысленную чушь. Его не смутишь постыдными словами и поступками, признаниями в грязных намерениях и осуществленных преступлениях. Мы никогда не посмели бы сказать названому брату то, что говорим исповеднику, связав его контрактными обязательствами и купив его терпение и снисходительность. У нас нет нужды беспокоиться ни о том, что он о нас думает, ни о том, был бы ли он счастливее, если б занимался чем-нибудь другим. Было время, когда я считал справедливым и этичным существование определенных лиц, призванных избавлять сердца людей от тяжкой боли. Многое пришлось пережить, прежде чем я осознал, что открывать свою душу исповеднику едва ли не то же самое, что удовлетворять плотское желание собственной рукой. Как в любви есть проявление чистоты и возвышенности, так и для обнажения души существуют более благородные способы.
Но тогда, стоя на коленях перед зеркалом, я получал исцеление, единственно возможное за деньги. В мерцающем свете свеч душа моя как бы отделялась от плоти. Исповедник был просто неким пятном в темноте, существование которого не имело никакого значения.
Теперь я говорил непосредственно с богом путешественников, который должен исцелить меня и провести по избранному мною пути. Я верил, что так оно и будет. Не скажу, что я воображал себе буквально какую-то обитель, где божества только и дожидаются нашего зова о помощи, но и абстрактное, метафизическое понимание нашей религии мне было неведомо. Возможность прямого общения с богом мне казалась столь же реальной, как и моя правая рука.
Поток моих слов иссяк, и исповедник не сделал ни единой попытки помочь ему возобновиться. Он прошептал слова отпущения грехов и отвернулся. Все кончилось. Я почувствовал, что очистился, что с души моей сошли муть и шлак. Изумительная патетика этого момента была столь впечатляющей, что я едва ли осознавал окружающие меня грязь и запустение. Исповедальня стала волшебным местом, а исповедник озарился божественной красотой.
— Подымитесь, — произнес он, подталкивая меня носком своей сандалии.
— Можете отправляться в свое путешествие.
Звук его надтреснутого голоса погубил все очарование. Я встал и пока тряс головой, как бы не веря во вновь обретенную легкость мышления, исповедник стал потихоньку выталкивать меня. Он уже больше не боялся меня, этот уродливый человечек. Не боялся, даже несмотря на то, что я — сын септарха, а силы моей хватило бы убить его одним движением руки. Зная о моей трусости, о запретном вожделении к Халум, о всем том низком, что было в моей душе, он, при всем своем ничтожестве, почувствовал ко мне пренебрежение. Ни один человек, только что исповедавшийся, не может уже пугать своего исповедника.
Когда я вышел на улицу, дождь лил сильнее. Ноим, нахмурившись, сидел в кабине, прижавшись лбом к рулевому рычагу. Он поднял глаза и похлопал по запястью, давая понять, что я слишком много времени уделил пустякам.
— Почувствовал себя лучше, когда твой пузырь стал пустым? — саркастически заметил он.
— Что? — не понял я.
— Хотел спросить, как ты себя чувствуешь, когда твой душевный пузырь стал пустым, — засмеялся Ноим.
— Не кажется ли тебе, Ноим, что это довольно-таки непристойная фраза,
— обиделся я.
— Когда терпение испытывается слишком долго, невольно можно стать богохульником.
Он надавил на стартер, и мы покатили дальше. Вскоре мы уже были у древних стен Саллы. Четверо угрюмых стражников, стоящих у ворот, над которыми возвышалась сторожевая башня (кстати, ворота эти назывались Воротами Глина), не удостоили нас своим вниманием.