— Разве перед вами сегодня не раскрыта душа, вот в этой самой комнате?
— О, — развел руками Швейц. — Но вы же разговариваете сейчас с чужеземцем, с человеком, не являющимся частицей вашего общества, с человеком, у которого, как вы тайно подозреваете, могут быть рога и клыки! Вы бы допустили подобную вольность с кем-либо из жителей Маннерана?
— Никто еще в Маннеране не задавал подобных вопросов!
— Может быть, и так. Видимо, вам недостает свойственной уроженцам этой планеты натренированности в самоподавлении. Эти вопросы относительно философских аспектов вашей религии нарушили уединенность вашей души, ваша милость? Они для вас оскорбительны?
— Нет возражений против того, чтобы поговорить о таких вещах, — постарался успокоить я землянина, но, думаю, это прозвучало не очень убедительно.
— Но ведь такой разговор запрещен для вас, не так ли? Мы редко прибегали к неприличным выражениям, разве что были случайные обмолвки, но мы рассматривали непотребные понятия, в каком-то смысле даже запретные. Вы позволили себе несколько раздвинуть стены, окружающие вас, не так ли? За это можно только поблагодарить вас. Потому что в течение столь долгого пребывания здесь не удалось ни разу поговорить свободно с кем-либо! Вы понимаете, ни разу! Пока сегодня не возникло ощущения, что вы соблаговолили немного раскрыть себя. Это необычное переживание, ваша милость.
На лице у него вновь появилась усмешка. Он стал порывисто ходить по кабинету.
— Поймите, не было желания критиковать ваш образ жизни. Хотелось, на самом деле, даже похвалить одни его стороны и попытаться понять другие.
— Какие же похвалить, а какие — понять?
— Понять ваш обычай возводить стены вокруг себя. Похвалить легкость, с которой вы принимаете божественное присутствие. Можно только этому завидовать. Как уже говорилось, ваш собеседник воспитан без веры как таковой, и поэтому не способен воспринять веру. Голова у таких людей всегда полна скептических вопросов. Не дано по складу своего ума постигать то, чего нельзя увидеть или почувствовать, и поэтому приходится быть всегда одиноким, странствовать по глубинам Галактики в поисках подступов к вере, пробуя то одно, то другое, но никогда не обнаруживая их…
Швейц на некоторое время умолк, лицо его горело и было покрыто потом.
— Так что, вы понимаете, ваша милость, что у вас здесь есть нечто драгоценное, эта способность ощущать себя частицей более могучей силы. Хотелось бы этому научиться у вас. Разумеется, весь вопрос состоит в воспитании. Борсен до сих пор признает богов. Земля давно отринула бесплодную догматику. Цивилизация еще молода на этой планете. Для того чтобы религия изжила себя, нужны тысячелетия.
— Кроме того, — вмешался я, — эту планету заселили люди, обладавшие сильными религиозными убеждениями. Они поставили своей целью сохранить их и предприняли огромные усилия, для того, чтобы донести их до своих потомков.
— И это тоже. Ваш Завет! Когда он был создан… полторы тысячи, две тысячи лет назад? Он мог бы давно обратиться в прах, но выстоял! Он сильнее, чем когда-либо. Ваша благочестивость, ваше смирение, ваша самодисциплина…
— Тем, кто не способен был воспринять идеалы первых поселенцев, — подчеркнул я, — не разрешалось оставаться среди них. И это оказало сильное воздействие на культуру, воспитание и нравственность будущих поколений. Только таким путем бунтарство и атеизм могут быть изжиты из целой расы. Согласные остаются, несогласные уходят.
— Вы говорите об изгнанниках, которые переселились на материк Шумар, ваша милость?
— Значит вам известна наша история?
— Естественно. История любой планеты, на которой приходится бывать, представляет огромный интерес. А вы там когда-нибудь были, ваша милость?
— Немногие из нас посещают этот материк, — неохотно вымолвил я.
— Но хотя бы изредка мечтали его посетить?
— Никогда.
— Есть такие, которые туда отправляются, — сказал Швейц и как-то странно улыбнулся мне. Я намеревался расспросить его об этом, но в это мгновение вошел секретарь с кипой бумаг, и Швейц начал прощаться.
— Не хочется отбирать драгоценное время у столь уважаемого человека,
— начал вежливо кланяться он. — Возможно, в какой-нибудь другой раз можно будет продолжить этот разговор?
— Хотелось бы надеяться на это, — сказал я ему.
29
Когда Швейц ушел, я еще долго сидел за своим столом, откинувшись и закрыв глаза, и повторял про себя сказанное во время нашей беседы. Как легко ему удалось проникнуть сквозь мои защитные барьеры! Как быстро мы начали говорить о самом сокровенном!
Правда, он — инопланетянин, и, общаясь с ним, я не был столь строго связан нашими обычаями. И все же мы сблизились с опасной скоростью. Еще минут десять — и я бы открылся перед ним так, как будто он был моим побратимом. Я был поражен и напуган своим забвением благопристойности и той легкостью, с какой он коварно принудил меня к откровенности.
Но разве он один в этом виноват?
Я послал за ним, я первый стал задавать скользкие вопросы. Я задал тон нашей беседы. Он почувствовал какую-то мою шаткость, ухватился за нее, быстро изменил ход разговора, и уже не я стал расспрашивать его, а он — меня! И я всецело смирился с этим. Опасливо, но все же с готовностью я открылся перед ним. Меня влекло к нему, а его — ко мне. Швейц — искуситель! Швейц — человек, умело воспользовавшийся моей слабостью, скрываемой так долго, скрываемой даже от самого себя! Каким образом удалось ему понять, что я готов открыться?
Его быстрая эмоциональная речь, казалось, все еще отдавалась эхом в комнате. Вопросы, вопросы, вопросы. А затем — откровения! «Вы — человек верующий?… Вы верите в богов в буквальном смысле?… Если бы я только мог обрести веру!.. Как я завидую вам!.. Но пороки вашего общества!.. Отрицание своего „я“… Вы бы позволили подобные вольности с жителем Маннерана?… Скажите мне, ваша милость… Откройтесь мне… Я здесь так долго был одинок…»
Между нами зародилась какая-то странная дружба. Я пригласил Швейца к обеду. Мы ели и разговаривали, щедро лилось голубое вино, изготовленное в Салле, и золотистое из погребов Маннерана, и когда оно разогрело нас, мы снова заговорили о религии, о неверии Швейца и о моей убежденности в том, что боги существуют. Халум вышла к нам. Заметив способность Швейца развязывать мой язык, она позже сказала:
— Ты тогда казался таким пьяным, каким никогда раньше не был, Кинналл. Твои глаза горели огнем. А ведь вы выпили всего лишь три бутылки вина. Должно быть, что-то другое разгорячило тебя и заставило так вольно говорить.
Я тогда рассмеялся и сказал, что на меня находит безрассудство, когда я остаюсь наедине с землянином, и что мне довольно трудно придерживаться обычаев, разговаривая с ним.
Во время нашей следующей встречи, в таверне близ здания Судебной Палаты, Швейц сказал:
— Вы любите свою названую сестру?
— Разумеется, каждый любит свою названую сестру.
— Здесь имелось в виду «любите» в совершенно определенном смысле, — заявил он, понимающе усмехнувшись.
Я напрягся и невольно отпрянул от нее.
— Разве мы настолько опьянели в тот вечер? Что вы тогда услышали о ней?
— Ничего, — пожал плечами Швейц. — Об этом говорили ваши глаза, улыбка. Вам не нужны были слова.
— Может быть, лучше поговорим сейчас о чем-нибудь другом?
— Как будет угодно вашей милости.
— Это деликатная тема и… мучительная.
— Тогда извините, ваша милость. Просто хотелось получить подтверждение своим догадкам.
— Такая любовь как раз запрещена нам.
— Хоть и нельзя утверждать, что она никогда не возникает, не так ли? — спросил Швейц и, приблизив свой бокал, чокнулся со мной.
В то мгновение я твердо решил никогда больше с ним не встречаться. Он слишком глубоко заглянул внутрь меня и говорил о сокровенном чересчур свободно. Но дня через четыре, столкнувшись с ним на причале, я снова пригласил его на обед. Лоимель была недовольна и отказалась выйти к столу. Халум тоже не пришла, сославшись на то, что приглашена к друзьям. Когда же я стал настаивать, она сказала, что в присутствии Швейца чувствует себя как-то неловко. Правда, в Маннеране был Ноим, и он присоединился к нашей трапезе. Мы понемногу пили, разговор поначалу не клеился. Постепенно мы все же разговорились и рассказали Швейцу, как я бежал из Саллы, опасаясь своего брата, а Швейц описал нам, как он покидал Землю. Когда в тот вечер землянин ушел, Ноим сказал, причем не очень-то осуждающе: