— Коней пасем. Два раза ночевали.
— А кто же до этого жил? Кто хозяин?
— Дед Василий Архипыч… Помер в прошлом году.
— Один, что ли, жил?
— Бабка его давно померла…
Они осматривали Ковригина, оценивая его появление, примеряя его к дороге, избе. Потом все тот же спросил:
— А вы как, по реке приплыли?
— Да с неба спустился, — неопределенно ответил Ковригин. — Так, говорите, Василий Архипыч?..
Дети и кони смотрели на него, не мигая…
Туман над Ольгой распался, и она увидела всю высокую, зеленью обрызганную гору, и избу, и двух разноцветных коней, и Ковригина, чуть белеющего рубахой. Узнала и, стремясь к нему через пространство воды и света и его призывая, плеснула, смыв его вместе с горой, занавесив сверканием…
Кони умчались. Ковригин, обернувшись к реке, увидел ее, осчастливленный, к ней потянулся. Сорвал мокрый лопух. Свернул в трубку. Сквозь листья ловил ее, далекую, на воде…
А она посреди реки, повторяя про себя: «Я — жива и люблю, и он видит! Это чудо, чудо случилось!» — быстро плыла, выбрасывая руки, роняя при каждом взмахе исчезающие прозрачные крылья.
— Ты ушла и след проложила, а я караулю твой след, — сказал Ковригин при ее появлении, оглядывая ее гордо и бережно при белом свете, стараясь не смутить свои долгим скольжением по мокрым волосам и лицу, прислушиваясь к звучанию нового «ты», изменившего самый образ ее.
— Я видела тебя и коней, — ответила Ольга, словно пробовала губами звучанье этого «ты», удивляясь открытости звука, возможности войти в него: один шаг, и коснуться лица.
— Мальчишки сказали, тут жил старик Василий Архипыч. В прошлом году умер, а старуха его еще раньше… В деревне по соседству есть лавка. Я дал им деньги, обещали еду привезти.
— Ты хочешь здесь поселиться?
— Траву на сенник скосил… Тут все на месте, нетронуто. Заходи и живи. Только чуть прибраться… Стекла вставить, латку на крышу посадить… Поживем немного. Поплаваем еще на ковчеге… Василий Архипыч нас принял вчера и сегодня не гонит… Поживем?
Она приблизилась, огладила его по голове и щеке, расправив ворот рубахи. Держала у него на плечах свои нетяжелые, сквозь рубаху живые руки. И он замер счастливо, ловя ее прохладно речные и жарко телесные запахи.
— Поживем, — кивнула она…
Они позавтракали хлебом и двумя узкими копчеными рыбинами — всем, что нашлось в бауле Ковригина. Запили колодезной водой, зачерпнув ее вместе с отражением промелькнувшей ласточки.
— Будем ждать лучших времен, — сказал Ковригин, стряхивая хлебные крошки.
— Прислушиваться к конскому топу, — ответила она, сметая со стола чешую.
— А теперь — разгребать стариковские клады, — поднялся он.
Ольга вышла наружу и стала шарить под окнами, выбирая осколки стекол, надеясь скрепить их с помощью глины.
А Ковригин, разыскав пустые корзины, начал разгребать пыльный ворох, загромоздивший проход в сенях. Весь лежалый, попорченный скарб, накопленный за жизнь стариком. Выдирал из спекшейся кучи стоптанные валенки, сапоги. Истлевшие зипуны и рваные шапки. Казалось, старик не желал с ними расставаться, удерживал за голенища, подолы. И Ковригин, борясь, уговаривал:
— Да все это дрянь, — сносилось!.. Не сердись, Василий Архипыч! Чистоту наведем, тебе лучше. Тебе же здесь, после нас оставаться!..
Задыхаясь от пыли, нагружал корзины мешковиной с гнилой мукой, ломкими кипами самосада. Торопился на свет и воздух, вываливал ношу в бурьян. И вновь возвращался, выволакивая обломки ткацкого стана, точеные берда, винты.
В мусоре ему попадалось железо. Из цепких рук старика он извлекал осторожно то ржавый граненый штык, то кованый гвоздь, то лемех. Бережно откладывая в сторону, испытывая влечение к старинному, пережившему век инструменту.
— Ты и воин, Василий Архипыч, и пахарь… Знаем цену и тому, и другому…
Он вынес на вилах охапку подхваченной в сарае соломы. Обложил ею сор и поджег. Занялось, задымилось, топорща пустые, давнишние колоски. Затягивало в жар потемнелое дерево, прах. Загорались, обращаясь в пламя и дым, стариковские годы, некогда светившее ему солнце, выпадавшие дожди и снега. Сапоги, в которых колесил по войнам, по пашням. И казалось, старик, прилетев на огонь, вьется в дыму, беззвучно крича и горюя, пытаясь спасти добро.
Ковригин чувствовал его боль и свою вину. Свое незваное здесь появление, потревожившее тень старика. Отгонял, отдувая его от огня, чтобы тот не обжегся. Просил у него прощения.
А Ольга колдовала над стеклами. Вставляла в раму, промазывая и скрепляя глиной, ломкие перламутровые осколки. Обернулась на его шуршание.
— Ты как ласточка над гнездом. Лепишь его по кусочкам.
— У ласточек стеклянные гнезда?
— О чем ты думала, когда я подошел?
— О чем?.. Могу сказать. О внезапности жизни.
— Это как же?
— О внезапности нашего знакомства. Всех твоих появлений. Вчерашнего дождя. И огня в печи. И как перешли на «ты». И твоего вопроса сейчас. Все важное, мне кажется, происходит внезапно, будто всегда и было… А ты о чем думал?
— А я — о непрерывности жизни. Если чья-то судьба исчезла или готова исчезнуть, другая берет ее на себя… Сжигал стариковский скарб, и старик затягивал меня в свою судьбу. А ты здесь звякала стеклышками, и я думал: «И я тебя в свою затянул». И пришел взглянуть, не в тягость ли это…
— Значит, мы думали об одном и том же.
— Вон еще одно стеклышко синенькое в лопухах…
Ковригин, вооружившись корзиной, набив ее доверху дранкой, заткнул молоток за пояс, насыпал в карман ком колючих гвоздей и полез латать крышу. А Ольга занесла в избу ведра с водой, готовилась мыть полы.
Травяным легким веником она обметала пыль с косяков, подоконников. И повсюду осыпались на нее мертвые невесомые бабочки. Она их подымала из сора, складывала на обрывок газеты, удивляясь их разноцветью.
Сверху, сквозь чердак, доносились тихие стуки. Стояли полные ведра. На газетном листе пестрели мертвые бабочки. И Ольга, глядя на них, вдруг ощутила покинутый дух избы, и ей померещились в бабочках прилетавшие сюда зимовать да так и застывшие по нетопленным углам все снохи, невестки, золовки, все тещи, свекрови — женские души, бушевавшие некогда здесь в своих ссорах, любовях.
«Беру их жизнь на себя», — думала она. И чуть колыхнулась в налитых ведрах вода. Изба нова, горяча. На дворе коровы и кони. Крик петуха, мычание. И чьи-то белые, быстрые руки прибивают к стене над кроватью коврик с лебедями и девой.
Ковригин, оседлав рассохшийся, просевший конек, привязав за трубу корзину, выстилал дранкой крышу. Ощупывал серую, изъеденную ветром, исклеванную и избитую птицами чешую. Накладывал бело-желтую, яркую щепу. И, чувствуя дыхание, упругость крыши, вгонял гвоздь и пришпиливал. Он выкладывал дорожку, смещаясь по щипцу, наслаждаясь своими стуками, меткостью, запахом просыхающей крыши, огромной Обью с двумя кораблями. Он чувствовал и Ольгу сквозь крышу, чердак, и это трогало его, волновало.
Ольга терла полы, шлепая тряпку, выжимая из нее хлюпающее озеро под свои босые ноги. Волосы сыпались на лицо, и она в движении отбрасывала их кивком, отжимала тряпку. Половицы начинали светлеть, круглились суками. От них подымался сырой древесный дух. И Ольга думала о всех топотавших тут свадьбах и проводах, о кинутых наземь березовых троицких ветках, о поминальных еловых лапах.
Ковригин вгонял в дранку гвоздь. Думал: нет ни прошлого, ни будущего. А только эта простая работа, хруст щепы, и он — в остановившемся времени. Жжение солнца сквозь рубаху. Шершавость крыши под ногой. И она, сокрытая в избе. Все недавние боли и страхи, нерешенные дела и вопросы не исчезли совсем, ходили где-то рядом, но были не в силах одолеть притолоку с наведенным крестом.
А Ольга стояла посреди избы, держа в руках запыленную люльку.
Она была беспомощна перед движением чужой, безвестной души. Держала в руках ее слабый отсвет. В ней были любовь и страдание, желание воскресить и вернуть. Мокрым подолом она тронула темное дерево, и на нем сквозь пыль, будто в стекле, загорелись красные розы. Она на них дышала, шептала. И такую потребность счастья для себя, для него, стучащего там и неведающего, испытала она, так заболели и налились ее груди, прижатые к люльке, что она сквозь улыбки и шепоты поднесла к губам алые, в разводах цветы.