Выбрать главу

Хотела повернуть и расстаться, но еще задержалась.

Обь сквозила в красных кистях бузины. Облака толпились на заре. Петух драгоценно мерцал рубиновой бровью. И здесь, под землей, совсем близко, было укрыто дорогое лицо, белый чуб, чуть сбитый в колечки, голубые глаза, рубаха с расстегнутым воротом, с разорванной петелькой. И она, Антонина, вдевала в иглу шелковинку, трогала ему дышащую грудь, ловя воротник.

— Пришей. А то матери некогда…

— А ты наклонись.

— Вот так?

— У тебя даже ворот в траве. Говорила тебе, не надо…

— А у тебя вон рукав в зеленом…

— Говорила тебе, оставь…

— Да, ладно, все равно тебе новое платье шить. Из города тебе привезу…

— А кольца закажешь?

— Конечно. И сережки куплю.

— Сережка мне купит сережки! Посмотрим, какие… А что у тебя руки в смоле?

— Да лодку новую строил. Старую-то унесло в половодье. А эта готова, смотри…

— А как назовешь?

— «Тоня», в воде не тонет… Садись-ка да петуха захвати…

Он сел на корму к мотору, поставив петуха на мыс. А она улеглась на дно, на сухие травяные охапки. И вынеслись на разлив.

Они правили в ширь и плескание. Мимо прошел пароход, оклеенный афишами, буквами. Там играла музыка, что-то кричали в медный начищенный рупор. Проплыла корова, блеснув в полутьме рогами. Зеленая ольховая ветка чиркнула листьями о борт. Пронесло перевернутую худую ладью с одинокой, застывшей чайкой. Пролетело, белоснежно мелькнув, пушистое пернатое семечко.

Шире Обь и темней. Блуждание зарниц и радуг. И там, где бело от звезд, в соляном мерцании, возник остроклювый петух в алом шуме и вихре. Прянул с неба на лодку. Уселся рядом с первым. И оба они забились красными молодыми крылами…

Очнулась. Земля холодна. Обнимает ее руками:

— Сережа, Сережа мой! Прости меня!

Тишина…

— Никогда тебя не забуду! Никуда от тебя не уеду!

Все тихо…

— Как тетка Луша, век буду верной! Милый ты мой Сереженька!..

Глиняный петух смотрел на нее не мигая.

…Они встретились и шли за деревней по раздавленной вездеходами дороге. Поселок газовиков в стороне, невидимый за елками, урчал моторами, звякал железом. Сквозь вершины светила ярко-льдистая лампа. Там тракторы грузили на баржи вагончики. Поселок готов был сняться и исчезнуть, оставив развороченный грунт, обрывки тросов и стальную громаду газопровода.

— А я уж волновался. Думаю, что случилось… Все прошли, тебя нет. Хотел бежать узнавать. Потом слышу, идешь… По шагам тебя узнаю… Так что же ты мне скажешь, Тонь? Решила? Поедешь со мной?

Молчала. Только скользила глазами по лунному, синеватому облаку, по реке, по спуску к воде, где у пристани светился, мигал приставший плавучий театр.

— А я тебя видел сегодня… Доваривал шов на капоте. Маску снял, чтоб ловчее, а то шовчик малюсенький… И как-то слезы нашли от света, и будто ты стоишь… Колька Семочкин мне говорит: «Что застыл? Кого увидал?» А что я ему отвечу?.. Тонь, не молчи, решайся! Зову тебя!..

Не отвечала. А смотрела, как лупа выкатывается из-за облака и за Обью, на всех лугах, ложатся легчайшие свет и тени. Обь с островами, покрытая тенью, неясно синела, чуть мерцали озера и старицы, и там, казалось, громче кричали птицы, распускались цветы на болотах. А другая половины земли сияла водами, росами, лежала в разноцветных туманах. Там одно за другим загорались озера. И хотелось в этот свет пойти, побежать по лунным лугам, в своем неведении и предчувствии огромной, конца не имеющей жизни, в тайном знании о всех концах и началах.

Она тянулась туда, исчезала. А он все просил:

— Тонь, ну скажи!.. Ответь!..

* * *

Мертвые бабочки пестрым мусором лежали на газетном листе.

— Они не дают мне покоя, — сказал Ковригин, склоняясь над ними, шевеля их своим дыханием. — Умница, что их собрала. Сколько их сюда занесло!..

— Листопад да и только, — ответила Ольга из дальнего угла, следя за Ковригиным. — Мне было жаль их выкидывать.

— Я увлекался их собиранием. Во все путешествия брал сачок и коробки. Многих почтенных людей это очень смущало. Скажем, едем в машине, какую-нибудь дискуссию о ресурсах ведем. И вдруг прерываю дискуссию, из машины вон и несусь скачками за бабочкой…

— Почему же перестал собирать? Почему теперь без сачка?

— Да стало жаль убивать… Хочешь, одну расправлю?

Ковригин выбрал ссохшийся, тусклый треугольник бабочки адмирал. Стал готовиться к действу.

Наполнил водой свой серебряный мятый кофейник. Поставил на очаг во дворе. В корабельной, отточенной форме кофейника, от высокой ручки с выбитой пробой к изогнутому носику с малым чеканным клеймом, таилось движение. В страшной дали, откуда приплыл кофейник, сидела большая семья. И теперь в серебре все живут их лица, чуть проступая в огне…

Из кусочка проволоки, отковывая ее осторожно на старом лемехе, изготовил пинцет. Извлек бабочку, легонько сдув с нее пыль. Ольга следила за движением бабочки у его губ, удивляясь нежности его прикосновений, словно он ее оживлял, возвращал ей дыхание.

— Она перенесла морозы, зимуя в избе. И жару. Она хрупкая, как фреска… Наверно, тронуть ее — и осыплется… Благословясь начнем реставрацию…

Он внес в дом кофейник с кудрявой, бьющей из носика струей пара. Установил на плите, подложив под донце тлеющие угли. Ухватил пинцетом хрупкое тельце бабочки. Внес в пар.

Горячая влага ударила в лопасти, колыхнула. Крылья дрогнули и чуть растворились. В разъятые створки глянула свеже-алая, бархатно-черная тьма. И Ковригину стало горячо и тревожно от этих глубоких, скрытых расцветок. Он держал бабочку в струе пара, поворачивая лепестки. И она вращалась, словно маленькая турбина. Ее энергия сквозь пинцет проникала в руку.

— Теперь она стала пластичной. Хитиновые сочленения утратили хрупкость. Раскрою ее и расправлю… Прямо над нашей головой, над кроватью…

Действуя пинцетом, он вонзил проволоку в проем крыльев, мимо алых углей, проколов слабо хрустнувший панцирь. Боясь дышать, перенес бабочку через пространство избы к источенным жуками венцам. Пинцетом раскрыл, словно крохотную книгу. Ее страницы распластались по дереву. И он соединил древесную твердь и крыло. Распинал бабочку, и она экранами крыльев посылала в него лучи. И он их ловил зрачками, губами.

— Посмотри, — сказал он, подзывая Ольгу. — Какая в этих пластинах огромная сила! Чувствуешь? В их бестелесности страшная тяжесть. Гора металла, расплющенная до фольги. Миллионы тонн земного вещества, утонченные до микрона ударами звезд… Присмотрись, присмотрись… В ней чудятся переливы зорь и ночей. Резьба исчезнувших трав. Оттиск прошедшей на грани творения жизни… Это план и рисунок земли, только в миллион раз уменьшенный. Вот, смотри, рельефы гор, оранжевых песков, ледяные полярные шапки… Смотри, вот здесь мы встретились, где земля красна от окалины и степь вся выжжена, заржавела… А вот жилка Оби, по которой плывут теплоходы, с чуть видными перемычками стальных мостов под Новосибирском и под Сургутом… А вот здесь — наша изба с капелькой огня в печи… А вот наш путь к северу, к черноте нефтеносных пластов, в копоть ГРЭС, буровых… Ты видишь, какая подробная карта?

Булавкой, словно крошечной указкой, он трогал ее зубцы и узоры. И Ольге чудилась в бабочке сетка меридианов, названия земель, вспыхивающие под тончайшим острием.

— Расскажи о своих путешествиях, — Ольга не спускала глаз с бабочки, чувствуя кружение, вовлеченная во вращение земли. — Где ты бывал… Проведи и меня за собой…

— Здесь написаны, уж не знаю кем, все мои прошлые маршруты. А если вглядеться пристальней, то и будущие. Все концы и начала. Вот от этого и станет не по себе…

— Хочу туда, в ее крылья…

Она коснулась булавкой резного отростка на нижнем крыле:

— Что было с тобой вот здесь?

Бабочка — маленький слайд, вставленный в окуляр аппарата. И на нем — пенная соль океана. Потухший курильский вулкан в черно-кудрявых деревьях. Самолет уносит на крыльях туманные, жужжащие солнца. Он, Ковригин ступает по штампованному, нагретому железу покинутого аэродрома. Сквозь ржавые круги и квадраты — зеленые перья бамбука, слюдяное скольжение змеи, запахи неведомых трав. И среди расколотых фюзеляжей, в белых лепестках алюминия, два бычка, одурев от страсти, бьются, бодаются в солнечной слюне и поту, и Япония через океан раскрыла над ними снежные зонтики гор, и ветер с Хоккайдо шевелит верхушками бамбуков.