Выбрать главу

— Да что ты, Марик? — растерянно улыбался Самарин. — Это же шутка, а ты так принял.

— Ну, конечно, шуточка, а я ее по-дурацки воспринял! Такая маленькая веселая шуточка. Ты такой шутник. У тебя так тонко, благородно выходит. Нам всем с тобой так весело, так радостно за тебя, за твои успехи. Спасибо, что прибыл к нам, осчастливил… Мне вот про Генделя рассказал, а Валечке нашей альбомчик подаришь про Пикассо, а Котяре лишний глоточек виски уступил!.. Но только я тебе скажу: напрасно ты такой сюда заявился, напрасно! Не должен был ты сюда заявляться!

— Зачем ты мне все это говоришь? — бледнея, сказал Самарин.

— По дружбе, Андрюшка, по дружбе! — тонко насмехался Саркисин. — Мы же друзья, да? По гроб жизни? Хоть больше никогда не увидимся… Так это я тебе свои дружеские мысли высказываю! Чтоб ты понял: не нужно нам твое благородство и даже вредно! И чем скорей ты уедешь, тем лучше! Я ведь твою фонотеку-то, знаешь что? Я ведь ее поколю, пластиночки твои под вездеход покидаю! Мне другая музыка нравится! Котярины песенки до того, как он тебя увидал! Вот ты уедешь, а он опять запоет. Он за спиртик опять возьмется. Виски-то нету, кончились! Он бы и рад за ними в костер, но вот беда, — кончились! Ну ничего, он и спиртиком северным будет утешен, как Колька Манюшкин, до конца! А Валюшка альбомчик твой сохранит. Она — сохранит! Конечно, погорюет и за нормировщика Генку Стрелкина выйдет. Не за профессорского же сынка! Для него профессорские дочки готовы. А альбомчик твой сохранит, как мечту, если, конечно, Генка не вырвет и не спалит. Он ведь, Генка, Пикассо не уважает. Галиматья какая-то! Не помогает ни жить, ни работать!

— Зачем ты мне это все? За что?.. — тихо сказал Самарин.

— А из зависти, Андрюшка, из зависти! — взвился с тонким смехом Саркисин. — Ты добрый, а я ничтожный, признаюсь! Завидую тебе. И вообще, и вообще!.. Вообще-то я тебя ненавижу!..

Он умолк, стало тихо. Было слышно, как звенят, распадаясь, угли. Тает снег вокруг костровища. Урчит буровая, невидимая под морозными звездами.

Малахов смотрел на выжженный пламенем круг. На талую, усыпанную пеплом землю с ворохом красных углей. И ему казалось: в это место врезался, выпав из неба, аппарат сложнейшей конструкции. Разбился в страшном ударе, обернувшись грудой углей. Малый дефект конструкции. Ничтожный просчет и промах. И вот катастрофа.

— Андрюшка, — начал тихо Саркисин. — Андрюшка… Что я такое сейчас?.. Я ведь не это хотел… Совсем другое, и вдруг… Я ведь совсем другое…

Они молчали. Звезды надвигались ослепительным блеском. Малахов думал, что жизнью дан ему еще один маленький опыт вечных людских усилий, направленных на открытие друг друга. Неудачный маленький опыт, ценность которого в том, что он состоялся. И их боль, и их муки, сгоревшее вещество их душ — неизбежная трата в непрерывной, начатой не ими работе по открыванию самих себя. И все они: и смущенный Котяра, и потрясенный Самарин, и бледный, несчастный Саркисин, и он сам, и жена, поджидающая его в поселке, — все они входят в огромный чертеж и план. Медленно, через непонимание и муку, движутся навстречу друг другу, чтоб через тысячу лет встретиться, наконец, в ярчайшей, ослепительной вспышке. И нефть лежала под ними, стиснутая давлением вселенной, как огромное, еще неизреченное слово.

Далеко в тайге, на просеке, раздался звук работающего механизма. Через минуту усилился, наполняя воздух твердым железом. Это вездеход, грохоча, рвал гусеницами лед. Перемалывал корни деревьев. Прорывался сквозь ночь в поселок. Гаврюха с седьмой буровой давил на рычаги, вглядываясь красными глазищами в мелькание охваченных светом стволов.

«Вот и ехать, — подумал Малахов. — Сейчас поднимусь, и прощаться. И, видимо, навсегда…»

Все повернулись на звук и слушали. Костер прогорел. Быстро темнело. И вот из ночи ярким белым снопом ударили фары машины.

* * *

Блочный дом в дожде озарялся свечением сварки, наращивал этажи. «Орбита» слепо пялила в тучи пустую глазницу. Бетонка тряслась и пружинила, подбрасывая ревущие тонны, окутывалась едкой гарью. Ольга ждала автобуса в аэропорт, ежась от сырости, задыхаясь от зловония бензина.

«Боже, за что на меня? За что на меня этот ужас? — думала она, прижимаясь к столбу, глядя, как парень без шапки, с мокрыми волосами и две девушки в одинаковых лакированных туфельках толкались и хохотали и машины едва не задевали их заляпанными бортовинами. — Мне-то за что этот опыт? Я-то чем заслужила?»

Колонна рыжих оскаленных «Татр» плотно, нос в хвост, прошла по бетону, и на кузове каждой было выведено мелом: «Сургут».

«Да что это я? — провожала она глазами колонну, стряхивая с себя тяжесть и гнет. — Да как он смеет со мной? Кто он мне?.. Жалкий! Весь ядом пропитан! Чужой!.. Думать о нем не желаю! Чтоб сгинул… Да я из милости руку ему протянула, из сострадания, а он в ослеплении… Нет его! Пусть один пропадает!..»

Зеленый, защитного цвета трубовоз, двухголовый и хищный, как ящер, пронесся приземисто на огромных баллонах, волоча железный хлыст труб. И в граненой кабине, как в зрачке, промелькнуло лицо и букетик.

«Все бред, наваждение!.. Этого нет и не будет!.. Сейчас на самолет, и исчезнуть… Я же свободна! Молода, хороша! Вся моя жизнь впереди! А он?.. Старик! Жалкий, едкий!.. И жестокий, жестокий!.. Как он смел, мне?.. Да упади он теперь на колени… Да ползи он за мной… Эту грязь на дороге целуй… Ненавижу! Нет его больше!..»

Девицы хватали парня под руки, пихали его под колеса на трассу. А он вырывался со смехом, уклоняясь от брызг и грязи. Остромордый, военного образца ЗИЛ с выхлопной трубой наподобие сжатого кулака проревел, колыхая в кузове привязанный зеркальный шкаф. И зеркало сквозь дождь хлестнуло ей по глазам упавшим небом, стальной оболочкой «Орбиты».

Ольга вдруг ощутила свою свободу, стряхивая с себя этот город и бред.

«Нет его!.. Истребила!..»

Она поднялась на носки, пытаясь разглядеть в скоплении машин автобус. И увидала: вдоль бетонки, черпая башмаками воду, качаясь, окутанный выхлопами, идет Ковригин, весь исхлестанный, грязный, с несчастным лицом, хватает ртом воздух, пробиваясь вслепую сквозь рев и железо. И такое внезапное больное влечение, и жалость, в прощение его, худого, неверно бредущего…

Он приближался. Увидел ее и вдруг встал. Так и стояли, не двигаясь, у бетонной дороги. Он беззвучно шептал, и она первая пошла навстречу беззвучному шепоту, а он ловил ее издали, протягивая худые раскрытые руки. И она, вдруг ослепнув, кинулась, обняла. Он ткнулся твердым лбом в ее плечо, дрожал, что-то пытаясь сказать. А она раскрывала свой плащ, прятала его от дождя.

— Ну и дождь!.. Ты вымок, продрог…

— Прости меня!.. Мне невозможно… Я шел… Торопился сказать.

— Ну что же это дождь-то какой!.. Весь до нитки… А я стою…

— Я должен тебе сказать… Я решил… Все известно, и уже не помочь… Но я торопился увидеть…

— Не надо… Все хорошо… Милый мой, все хорошо… Ты смотри, какой дождь припустился!

— Еще немного… последний отрезок… Я решил, как глухарь и осетр… И если ты можешь, прости!..

— Милый мой, ну что же нам делать? Родной мой, ну как же нам быть?.. Ах, какой дождь припустился!..

Наутро в порту их провожали Антонов, Растокин, Завьялов. Начальник порта связался по рации с проходящим на север танкером. И капитан согласился принять их на борт.

Стояли у причала, охваченные ветром.

— Вернетесь в Москву, сразу же объявляйтесь, — сказал Завьялов, поддерживая Ольгу под руку. — Мимолетное знакомство, но ценное. Продолжим его в Москве.

— А все-таки вы не отмахивайтесь от моей философии. Конечно, каждый со своей колокольни, но, может, в чем-то полезно, — улыбался Растокин, подписывая им в подарок свою шелестящую от ветра книгу.

— Возвращайтесь, давайте знать сразу, — топтался Антонов с рассыпанными по глазам волосами. — Приглашаю вас в мастерскую. Хочу показать работы…