Через десять минут мы с Мэттью стояли перед галереей с двумя чуть теплыми бутылками пива в руках.
— Ты хорошо выглядишь, — отметил он.
— Ты тоже, — ответила я.
Мы чокнулись бутылками, радуясь этому факту. Мы стареем, но еще не состарились.
Я спросила, доволен ли он выставкой.
— Ну, ты единственный человек, который что-то купил, — сказал он. — Благодаря чему я еще месяц смогу оставаться на плаву, так что спасибо тебе большое. Но этого хватит только на квартиру, мастерскую я уже не потяну, поэтому, думаю, придется избавиться от нее. Упс. Еще и мой сосед съехал на прошлых выходных, и сам факт, что мне сорок и я жил с соседом, говорит о целом комплексе проблем. А еще я до сих пор не выплатил кредит за учебу.
— Но сегодня пришло так много людей, — пыталась поддержать его я. — На твою выставку.
— Только ради сплетен и халявного пива.
— Я пришла, чтобы увидеть тебя и твое творчество, — сказала я. — Это пиво для меня ничего не значит, слышишь? Ничего.
— Вот поэтому ты мой самый любимый человек во всем мире, — соврал он, а потом поцеловал меня.
Я думаю, что он сам от себя такого не ожидал и не знал, почему это сделал. Он шагнул назад, его зрачки расширились, глаза округлились, он взмахнул руками, и капли пива взлетели в воздух. Вся череда событий застала меня врасплох. Но мне нравится чувствовать себя выбитой из колеи. Так что мы с ним переспали.
И, как ни странно, это был нежный, милый и медленный пляжный секс на Вест-Кост, которым занимались два человека из семидесятых. Все части его тела были в рабочем состоянии, как и мои. Он надолго застыл во мне, пока я лежала и тяжело дышала, а потом уткнулся головой в мою грудь и произнес: «Ммм». В конце он двигался резко, и мне это нравилось. Я закричала.
— Ты такая громкая, — дразнил он меня после того, как мы закончили.
— Это потому, что мне было больно, — ответила я, не подумав.
— О господи, я сделал тебе больно?
— Мне больно здесь, — сказала я и похлопала себя по груди. — Все в порядке, я привыкла.
Он тут же обнял меня.
Его квартира — руины, везде разбросаны его вещи, на полу пятна краски, книжные полки покрыты пылью. На мгновение я задумалась, как бы я отнеслась к этой грязи через какое-то время. Но сейчас я, наоборот, испытывала облегчение: у меня была своя грязь дома. Мы оба выросли, но не повзрослели, и я не чувствовала необходимости быть кем-то, кем я не являюсь.
Утром я задержалась дольше, чем планировала, потому что мы мило беседовали о его племяннице, которая подавала надежды в искусстве.
— Она лучше, чем я был в ее годы, — сказал он.
Мэттью провожал меня до поезда, мы остановились, чтобы выпить кофе, и он даже не предложил заплатить за меня, напротив, я предложила заплатить за него. Почему бы и нет? Он стоил так мало, что не стоил почти ничего.
— И не говори, что я не сделала для тебя ничего хорошего, — сказала я.
— Я и не говорил, я и не мог, и не стал бы, — ответил он.
— Действительно, самая депрессивная вещь из всех, которые я когда-либо видела в своей жизни, — сказала моя коллега Нина, рассматривая его картину на веб-сайте галереи.
— В ней много интересных текстур и слоев, — сказала я в ее защиту. — Ты просто не видела ее вблизи.
— Избавь меня от этого. — Потом она добавила: — Я не говорю, что она плохая.
— Ну да, — кивнула я.
— Просто она депрессивная, — сказала Нина.
Через неделю Мэттью пригласил меня на ужин в свою квартиру. Я написала ему сообщение и спросила, взять ли что-нибудь с собой. Он ответил: «Только себя». Через час он спросил, не могу ли я купить бутылку вина. Еще через пятнадцать минут он написал: «И, может, хлеба?» Я взяла бутылку дорогого каберне и огромную буханку дрожжевого хлеба — из расчета, что мы не съедим ее всю за один раз и у него останется немного на обед. Также я принесла маленькую бутылку бурбона и круг козьего сыра. И плитку черного шоколада. Все это я хотела бы съесть, и всего этого, как я знала, у него не было.
Мы ели все, что я принесла, а еще разные овощи, которые он получал по программе «Си-эс-эй»[14] как долю от урожая фермерского хозяйства. Один овощ оказался очень твердым. Мы жевали его, и жевали, и жевали.
— Что это за фиолетовый овощ? — спросила я.
— Даже не знаю, — вздохнул он. — Я пытался угадать, как приготовить его. Хотел использовать остатки своей доли от урожая. В рецепте речь шла о баклажанах. Нужно было просто купить готовые, но сейчас я на мели.
— Я знаю, что ты на мели, — сказала я тихо.
Он вдруг встал, подошел к морозильной камере и драматическим жестом распахнул ее. Морозильная камера была заполнена контейнерами «Таппервэр»[15]. Он рассказал, что готовит все, что остается в конце каждой недели, и замораживает на потом.
— Экономненько, — сказала я.
— Я доедаю последние овощи, — пожаловался он.
— Я могу принести баклажаны, — предложила я. — В следующий раз беру их на себя.
— Есть ли другой способ не умереть с голода? — спросил он.
— Да ладно тебе, присядь, — сказала я. — Мы так хорошо сидели.
Не выношу, когда мне портят аппетит. Я спала со многими мужчинами, не просите меня назвать их имена, но я не могу есть что попало. «Не нужно шутить с моей едой», — хотелось ему сказать.
— Иди сюда, детка, — произнесла я вместо этого.
Я поцеловала его, а он — меня, мы смеялись и были очень близки, и в тот момент я была глубоко убеждена, что могу примириться с его тараканами. Я рассказала ему о своей семье, о том, как в детстве мама готовила нам рис с бобами и называла это блюдо «мексиканская ночь», говорила, что у нас фиеста, за столом учила нас испанским словам и включала фламенко.
— Но на самом деле мы ели рис с бобами, потому что у нас не было денег.
— И тебя это не беспокоит? — спросил он.
— Не-а, — ответила я.
— Тогда давай доедать, — предложил он.
Но вместо этого мы занялись сексом, и в этот раз он был еще глубже и ближе, как будто он забрался в мое лоно и укрылся там в безопасности. Я держала его лицо в ладонях, и мы молча смотрели друг на друга, комната сжималась вокруг нас, я чувствовала это, мир становился теснее, и в нем остались только я и он, соединенные физически, близкие настолько, насколько это возможно. Вспоминать противно.
Утром мы лениво разговаривали друг с другом, как друзья, вспоминая былые времена, наверстывая прошедшие годы. Мэттью спросил, что случилось, когда я бросила учебу. С ним было приятнее говорить об этом, чем с кем-либо другим, лучше, чем с психотерапевтом, лучше, чем с кем угодно из моих нью-йоркских друзей, потому что он был там, даже если и не знал, что случилось.
— Я тогда так ничего и не понял, — сказал он. — Ты была, а потом исчезла.
— Моя наставница бросила меня, — произнесла я.
Она разбила мне сердце. Не мужчина высосал из меня жизнь. Женщина.
— Я помню ее, — сказал Мэттью. — Она до сих пор там работает. Она работает там всю жизнь.
— Она все еще великолепна, — защищала ее я, невзирая на рану, которую она нанесла мне. — Я видела одну из ее работ на выставке прошлым летом.
— Ну, не знаю, насколько она великолепна, — сказал он.
— А что ты знаешь? — сорвалась я.
Через несколько дней у меня было плохое настроение, потому что я ненавидела свою работу, мою бессмысленную чертову работу; я встретила его в баре на полпути между нашими квартирами, мы выпили по бокалу, ладно, по три, и мне с трудом удавалось не проявлять стервозность.
— Только из-за того, что она бросила тебя, не стоило совсем отказываться от творчества, — сказал он. — Я не смог бы перестать рисовать, ни за что. Не знаю, что бы я без этого делал.