Но он не был человеком прошлого.
Я не знал никого из родных и близких, кто так радовался бы успехам страны, кто был бы так одержим ими, как мой отец.
Когда в 1938 году проходили первые выборы в Верховный Совет, к нам пришел агитатор, рабочий часового завода. Он сел за стол и стал рассказывать о том, какая хорошая советская власть.
Отец слушал, а потом сказал фразу, которую я навсегда запомнил:
— Советская власть — лучший за себя агитатор.
Некоторые родственники считали его чудаком. Приглашали его в гости, а он отвечал:
— Не могу сегодня: челюскинцев встречаю.
Встречал он и Чкалова, и Громова, и ни одно московское торжество не могло пройти без его участия.
Особенно он любил воздушные праздники.
Вставал рано, поднимал меня, и мы вместе отправлялись на Тушинский аэродром.
Половину пути висели на трамвайной подножке, остальную шли пешком. После этого у меня сильно ломило ноги, но я не жаловался. Был строгий уговор: «Не пищать!»
И вот я слышу:
— Ивановна, убирайся! Вон!
Другого от отца ожидать было нельзя.
Я должен прощаться, трогаю руку отца, но он не чувствует. Ему опять плохо.
— Посидим перед дорогой, — говорит мама.
Она плачет. Хочу ее успокоить, но у меня не получается.
Старший брат уже уехал из Москвы вместе с автозаводом, где он работает, окончив институт. Теперь уезжаю я. Мама остается одна с тяжело больным отцом. Что будет через месяц-два — неизвестно. Неизвестно даже, что будет завтра.
— Ну иди, не опаздывай. Храни тебя бог.
Я смотрю на часы: времени почти не остается. Надо успеть попрощаться с Ингой.
Увидев меня с вещевым мешком, Инга испуганно всплескивает руками:
— Уезжаете?
— Уезжаем. Но это ненадолго.
— Ты пиши мне, пиши. Не забывай!
Инга вытирает мокрое от слез лицо платочком и говорит:
— Возьми этот платочек. А фотографию я пришлю. Мы будем всегда рядом. Ты торопишься? Да? Ну, поцелуй меня. Крепче!
Я бегу по улицам в школу, и в ушах звенит прощальное: «Поцелуй меня. Крепче!»
ПО ВАГОНАМ!
И вот команда:
— По вагонам!
Это вечер. Это Казанский вокзал.
Черное осеннее небо, и в нем мигающие звездочки зенитных разрывов.
Тревога не отменяется уже несколько часов. Прожекторы выхватывают из темноты серебристый крестик — фашистский бомбардировщик. И снова гремят зенитки.
— По вагонам!
Вагоны самые примитивные — «телятники» с нарами. К нашему подходят трое мужчин.
— Товарищи, не можете ли пустить нас? Мы бы совсем не мешались, сидели бы у двери.
Курский спрашивает:
— Вам далеко?
— Не очень.
— А вещей много?
— Так, чуть-чуть. Три чемодана и несколько пакетиков.
— А в пакетиках что?
— Продукты.
— Какие?
— Разные.
— Ну все-таки? А то устрою проверку.
— Концентраты, шоколад, крупа. То да се…
— И сколько весит каждый пакетик?
— Килограммов тридцать-сорок…
— Ого, это уже мешок из-под картошки! И таких мешочков у вас…
— Всего пять.
— Курский! — кричит Доронин. — Брось этот идиотский разговор.
— Почему идиотский? Все-таки, может, пустим? Откликнемся? Проявим чуткость?
В голосе Курского звучат всегдашние озорные нотки. — Пусть залезают, шоколадкой угостят, — поддерживает Курского Tучков.
Наши попутчики, не ожидая, когда окончится разговор, тащат мешки.
Вагоны вздрагивают, эшелон без свистков и предупреждений отходит от платформы.
Утром просыпаемся — стоим в открытом поле. Стоим, наверное, давно. Паровоз даже не пыхтит.
В вагон влезает Курский.
— Товарищи, наш бронепоезд на запасном пути.
Бронепоезду суждено стоять очень долго: мы уступаем дорогу всем составам, которые идут на запад. Они идут один за другим через каждые несколько минут. В приоткрытые двери вагонов видны люди в дубленых полушубках. Это сибирские стрелки.
— Вот дадут прикурить фрицу! — уверенно произносит Тучков.
— Наверняка, — подает голос один из наших попутчиков.
Мы как-то забыли о тех, кого пустили в свой вагон, а теперь поворачиваем головы в их сторону.
— Вы от какой организации выступаете? — любознательно спрашивает Курский толстого усатого мужчину в бурках и полупальто.
— Едем, как и вы…
— Ха-ха! Многовато вам на дорогу шоколаду дали. Вы научные работники? Или из филармонии?
Усатый и его спутники молчат.