Я выхожу с наблюдательного пункта дивизиона. Белое солнце, белые пески. На мгновение зажмуриваюсь, чтобы не слепило. Открываю глаза — опять все бело. Слишком долго был в полумраке.
Телефонисты помещаются совсем близко — метрах в пятидесяти.
Снова слышу песню:
Любка дает концерт телефонистам. Удивительное это существо — Любка! Она и споет и спляшет. И не боится ничего.
Не проходит дня, чтобы кого-то не убило, кого-то не ранило. И Любка, как «Скорая помощь», должна мчаться на место катастрофы. Места катастроф всегда опасны. Но Любка доберется хоть куда — бегом или ползком. Сотни ран перевязала она и много раз записала в донесениях с поля боя: «смерть».
А потом возвращалась в штаб, приходила из-под обстрелов, из-под бомбежек и никому не рассказывала, как тащила по дюнам раненого, как видела последнюю полустеклянную улыбку в глазах обреченного.
— Тяжело воевать, мужики? — спрашивала она, сбрасывая с себя санитарную сумку.
И ни один «мужик», конечно, не мог сказать, что ему тяжело.
Иногда Любка предлагала:
— Кому письмо написать? Только не любовное…
А самой Любке писать было некому: мать погибла в Минске в первый день войны, брат убит на фронте, а отец пропал без вести. Никого на свете нет у Любки, и в любви ей не везет. Любила майора Казанцева — погиб, сама похоронила. Но где же тот живой человек, с которым можно быть рядом и которому можно все доверить?
В Любке души не чает старший лейтенант Исаев. И если он не видит ее несколько дней, то с попутными присылает записки, трофейные конфеты, шоколад, примитивные военторговские духи.
Любка читает записки Исаева, и на глазах у нее блестят слезы.
— Тяжело воевать, мужики?
Как будто только мужики воюют!
Опять песня, песня о Южном фронте.
— Люба! — кричу я, приоткрыв дверь в блиндаж. — Вам надо в штаб?
Песня утихает. Любка выходит из блиндажа.
Дальше двигаться надо осторожно. Из Лисичанска нас хорошо видят. Могут открыть огонь. Немецкие артиллеристы любят охотиться за одним человеком. Ради чего — непонятно. Опять-таки для устрашения, наверно.
Охотятся они неумело, бьют в белый свет как в копеечку, выбрасывают десятки снарядов. По теории вероятности один из них всегда может оказаться для жертвы роковым…
Едва мы с Любкой проходим двести или триста метров, как слышим свист.
Нас заметили.
Свист нарастает. Мы падаем. Где-то в стороне раздается: «Ах! ах! ах!»
Куда укрыться? Место самое неудобное: ровное-ровное. Невдалеке видим окопчик. Неглубокий, совсем маленький. Ползем к нему.
— Любка, ныряй! — говорю я, приблизившись к окопчику.
Теперь Любка в относительной безопасности.
Для меня места в окопчике почти нет. Я останавливаюсь.
— А вы? — кричит Любка. — Давайте-ка ко мне!
Я молчу.
— В окоп! — кричит она строго. — Или я вылезу.
И снова: «Ах! ах! ах!»
— Любка, не смей! Назад!
Любка смеется, говорит с отчаянной уверенностью:
— Меня не убьют. Меня никогда не убьют!
Лицо ее вдруг становится серьезным.
— Лейтенант, не валяйте дурака.
Я втискиваюсь в окопчик. Мы лежим рядом, прижавшись друг к другу.
— Все равно вас может задеть, — говорит она. — Не держитесь на локте, обнимите меня. Вот так!
Разрывы звучат совсем близко. Поют и жужжат осколки.
Обстрел на какое-то время прекращается. Но мы из своего малонадежного укрытия не выходим. Конечно, за нами по-прежнему наблюдают. Попробуй поднимись — и в воздухе снова засвистят снаряды.
Я чувствую Любкино дыхание, чувствую, как колышется ее грудь. И рядом, совсем рядом, ее теплые розовые губы.
— Нервничаете? — спрашивает Любка.
— Совсем нет.
— А все-таки?
— Нисколько.
— Так и поверю.
Рядом с нами, близко-близко, опять рвутся снаряды. Над окопчиком ползет едкий удушливый дым. Мы кашляем, зажимаем носы. Один из снарядов взрывается в нескольких метрах, нас присыпает песком с бруствера.
— Надо бежать! — кричит мне Любка в ухо. — Только в разные стороны. Я налево, вы направо.
Что ж, решение верное. Больше в окопчике оставаться нельзя.
Мы поднимаемся, делаем бросок, и вот уже окопчик позади. Теперь спасение — в ногах. Надо бежать и падать, падать и бежать, менять направление, стараться обмануть «охотников».