Так он и благоденствовал, Боднар, за этой табличкой при мадьярах.
Теперь мадьяр вышвырнули. Пришли мы, и рядом с медной табличкой русский офицер прилепил неказистого вида бумажку с переводом: «Этот дом… охраняется…»
Когда-то Боднар жил в Нью-Йорке. Был капельмейстером. От прежней профессии у него и сейчас кое-что сохранилось: фуражка и дирижерская палочка… Музыку он оставил. Приехал сюда, потому что «врачи советовали переменить климат», и занялся сельским хозяйством.
У Боднара шесть гектаров только одной пшеницы, много кукурузы, винограда, большой скотный двор.
Сам он, так же как и его жена, разумеется, вилы или грабли в руки не берет.
Боднар целыми днями сидит в качалке на веранде, дымит трубкой и смотрит, как работают в поле батраки. Верный своей привычке, он и сейчас не покидает веранды, хотя бой идет совсем близко. Сидит без опаски, словно медная табличка, прибитая на крыльце, может защитить его и от осколков снарядов.
— Вот куркуль! Настоящий кулак, капиталист! — кипятится Кучер, шагая по боднаровским владениям.
— Ты, Кучер, молчи, — охлаждает его Валиков. — Он тебя супом бесплатно кормит. Знаешь, на нашу ораву сколько надо?..
«Орава» у нас большая: десять человек. Мы входим в дом. Ион Боднар дает распоряжение жене и дочери:
— Солдатам — жареную свинину и чай, офицерам — курицу и кофе.
После ужина Богомазов, Козодоев и Таманский вместе с пятнадцатилетней дочерью Боднара — девочкой очень общительной и непосредственной — играют в карты, в дурака. Ей русская игра очень нравится, она визжит от удовольствия.
Остальным делать нечего. В этом доме только и можно играть в дурака.
Несколько раз пытаемся завести с хозяином беседу, по несмотря на то, что лейтенант Бородинский неплохо знает английский язык, разговор не клеится. Боднар о политике не говорит. К жизни Советского Союза интереса не проявляет. Остается еще одна тема — литература. Но Боднару неизвестны ни Генри, ни Толстой.
Мы шарим глазами по стенам: книг в доме нет. Да и к чему они деловому человеку? Деловой человек должен сидеть на террасе и курить трубку…
Несколько дней повторяется одно и то же: днем — перестрелка, бой, вечером мы в гостях у Боднара.
Потом получаю приказ: переменить наблюдательный пункт левее по фронту. Такая же скирда, и сзади нее тоже дом. Только не такой, как у Боднара, — плохонький, тронутый снарядами.
Хозяев нет: их на время боев выселили. В доме остались две деревянные скамьи и «Викториола» — старый проигрыватель с кучей битых пластинок.
Две все же уцелели.
Это поет Кэто Джапаридзе.
А за окном трещат пулеметы, в черном небе на парашютах висят осветительные ракеты.
Мы слушаем, молчим. Нам, огрубевшим, зачерствевшим, давно не слышавшим ничего, кроме свиста снарядов и гула разрывов, нам, чей слух изголодался по нежной песне, по музыке, этот жестокий романс — какая-то радость.
Потом мы заводим другую пластинку, венгерскую. В пустом, полуразбитом доме плачет-рыдает скрипка. Мы ставим эту пластинку без конца.
Мы возьмем ее с собой в дорогу, и сотни километров будет ехать она с нами на снарядном прицепе.
— Хорошая у мадьяр музыка! — восторженно говорит Кучер. — Прямо за сердце хватает.
— Хорошая, — соглашается Валиков. — Если бы еще они не полезли на нас…
Я слышу за дверью шум. Выхожу на крыльцо. В полусвете видны фигуры Козодоева и Богомазова. Они склонились над какой-то тележкой.
— Что вы делаете?
— А это я дрезину по дороге нашел! — бойко отвечает Козодоев. — Иду с батареи, смотрю: на насыпи дрезина валяется. Ну, я ее прикатил…
— Маленько подремонтировать, послесарить — и порядок, — добавляет Богомазов. — Будем ездить с ветерком. Знай наших!
Орудия «девятки» стоят на окраине Ужгорода, около железной дороги, НП — тоже у железной дороги. Расстояние — семь километров, так что дрезина действительно пригодится.
— Дрезина — это хорошо, — говорю я. — А скажите, Козодоев, где Таманский?
Козодоев не отвечает.
— Где Таманский? Он должен был вернуться вместе с вами…
— Отстал, значит.
— Как отстал? Где вы его оставили?
Козодоев смущенно вздыхает, говорит:
— На батарее. Приболел он что-то…
— Выпил, наверное?
— Да что там — малость…
— Вы пили, Козодоев?
— Пил. Один стакан. Мне же на дежурство…