Выбрать главу

— Dobromu wsiudy dobre (доброму везде хорошо). Не бойтесь, czem rabiejesz, to chuze (чем больше боишься, чем хуже). В Господа Бога надежда. А ты из Руси? — добавил он через минуту, сильно всматриваясь в мальчика.

— Из Руси, — сказал Мацек, опуская глаза.

— И сирота?

— Сирота.

— А твои родители?

— Нет родителей.

— Но кто они были?

— Я не знаю, — сказал сирота потихоньку.

Чурило так смотрел ему в глаза, что Мацек был вынужден опустить взор.

— И где же скрывался?

— На Руси.

— А именно?

— Простите меня, — сказал Мацек, задавленный вопросами, — для вас это безразлично, а мне прошлые времена как-то грустно вспоминать.

Чурило крутился, смотрел, покивал головой.

— Ты знал мать? — спросил он.

В глазах ребёнка были слёзы и, вытирая их рукавом, он ничего отвечать не мог.

— Не называли тебя иногда раньше другим именем? — добросил упрямый русин.

— Не помню.

— Гм! Гм! Хорошо, что лишь бы кому не доверяешь и не болтаешь без нужды, но, мой дорогой, я не просто интересуюсь, я что-то, может, о тебе знаю, о твоих и…

Мацек уставил глаза ещё полные слёз на старика и живо сказал:

— А! Пане, этого не может быть, это не может быть..

А ещё больше испуг, чем радость, был виден на лице ребёнка. Чурило, между тем, уже молча развязывал кошелёк; достав из неё немного денег, тайно, оглядевшись вокруг, он отдал их Мацку.

— Сохрани на голодное время, а если тебе будет очень плохо, очень тесно, и нужна тебе будет помощь, спроси о русине Чуриле, здесь все его знают. Тебе покажут дом, в котором я живу.

Слушай-ка ещё, — добавил он снова, оборачиваясь, — не разговаривал с тобой тут, в Кракове, кто-нибудь, не спрашивал и не одаривал, кроме меня?

Мацек начал вспоминать.

— Кажется, никто. При въезде в город какая-то торговка, потом — какой-то еврей, кампсор.

— Хахнгольд?

— Возможно.

— Остерегайся его и ничего ему не говори!

Сказав это, он приложил к губам палец.

— А что же я мог бы ему поведать?

— Czort ne spyt! — сказал Чурило. — Дудка играет, ничего не знает, дударь мучит, а всё знает.

Сказав это, он быстро ушёл, потому что в эти минуты увидел глаза Хахнгольда, уставленные в него и ищущие, с кем бы поговорить. Мацек двинулся из города, не зная ещё, что делать, когда услышал за собой призыв:

— Мацек, Мацек!

Он обернулся: рукой и головой звал его к себе жак, настоящий разбойник, как видно было по первому взгляду.

Знали его в городе под именем Урвис (сорванец), забыв даже, как звался по отцу и матери. Урвис был родом из Кракова, сирота, родители его были богатыми, их уничтожил пожар; мать, бросившись в пламя за ребёнком, заслонив его собой от огня, спасла единственного сына, а сама, ужасно обгоревшая, спустя несколько часов умерла. Отец обезумел и окончил жизнь жалко, волочась по улицам, каждую минуту крича: «Горит! Горит!» На какое-то время перед смертью к нему вернулось сознание, когда он увидел настоящий пожар, а воспоминание о потерях, какие понёс, ускорило его конец. Пока жил, носил сына на руках, бегая от улицы к улице и крича по-своему: «Горит! Горит!» После его смерти остался сирота на милость, без родственников и опеки. Достойная бедная мещанка взяла его к себе, делилась с ним бедным кусочком хлеба, пока не умерла. После её смерти уже подросший Урвис, естественно, стал жаком, легко вписался в бурсы, потому что все, помня несчастного отца и смерть матери, помогали сироте.

Но в памяти ребёнка ничего не осталось от страшного прошлого. Предоставленный сам себе, избалованный некогда матерью, потом опекуншей, он стал очень своенравным ребёнком, заводилой во всех жаковских проделках, всех битвах, уличных зацепках и переполохах. Живой, хладнокровный, ловкий, лживый, жадный, побуждал других к плохому, а сам, кажется, думал только всю жизнь что бы натворить. Он бросался в самые опасные проделки и выходил из них целым; не было ни более остроумного изобретателя, ни более ловкого исполнителя среди жаков, чем он.

Евреи боялись его как огня, торговки ругали и грозили, сколько бы раз он не попался им на глаза, мещане, увидев его волочащего домой колесо, удваивали бдительность у дверей и окон.

Урвису было уже около двадцати лет и усы начали пробиваться. Будучи одним из самых старших жаков, по праву старшинства он представлял над младшими неограниченную власть, управлял детьми, приучал к плохому; а если кто не хотел его слушать, того один или с товарищами он бил и преследовал. Все боялись Урвиса, Урвис — никого. Оборванный, грязный, в рваной одежёнке, подпоясанной ремнём, в шапке, надетой на уши, плечистый, сильно сложенный, загорелый, с чёрными глазами, с тёмными волосами, с палкой, неотступным товарищем, в руке, он пробегал улицы, свистя и бросая быстрый взгляд направо и налево, на ларьки, на шинки, на красных девушек.