А вот так. Двадцать лет прошло.
Он в спальне, на больничной кровати, из носа торчат пластиковые трубки. Второй инсульт. После первого было не так плохо, просто одна нога начала подрагивать. Это мне объяснил по телефону Бенни, наш школьный друг, которому Лу когда-то помог встать на ноги. Бенни нашел меня через мою маму, хотя она давно уже не в Сан-Франциско, переехала за мной в Лос-Анджелес. Бенни всех отыскивает и везет сюда — попрощаться с Лу. С компьютерами можно любого человека достать хоть из-под земли. Рею он вычислил аж в Сиэтле, и это при том, что у нее теперь другая фамилия.
Из нашей бывшей группы один только Скотти исчез, как в воду канул. И компьютеры не помогли.
Мы с Реей стоим перед кроватью Лу, не знаем, что нам делать. Раньше, когда мы с ним познакомились, все было по-другому. Нормальные люди просто так не умирали.
Были, правда, и тогда какие-то намеки на то, что у жизни есть нехорошая оборотная сторона, и мы с Реей их сегодня вспоминали (перед тем как идти к Лу, мы сидели в кофейне, пялились друг на друга через пластиковый столик, и каждая вылавливала знакомые черты в чужом взрослом лице). Например, когда мы еще учились в школе, у Скотти мама умерла от снотворного — хотя она как раз была ненормальная. А у меня отец, от СПИДа, но к тому времени я с ним уже практически не виделась. Но все-таки там было совсем другое — ну случилось несчастье, что поделаешь. А тут: кровать, куча рецептов на тумбочке, жуткий запах лекарства и ковров, которые только что пылесосили. Как в больнице. То есть в больнице, конечно, нет ковров, но воздух такой же мертвый, и то же чувство, будто жизнь — где-то далеко.
И мы стоим и молчим. В голове крутятся вопросы, но всё не те: как это ты так состарился — враз или постепенно, капля за каплей? А вечное веселье в твоем доме — когда оно иссякло? Остальные тоже состарились или один ты? Кстати, где они — засели на пальмах? Или занырнули в бассейн, сейчас дыхание кончится и вынырнут? Сам-то ты когда последний раз плавал? Скажи, а кости у тебя ломит? А ты знал, что все так будет, — знал и скрывал от всех, или тебя пришлепнуло без предупреждения?
Но вслух я говорю:
— Привет, Лу.
А Рея, в ту же секунду:
— Обалдеть, тут вообще ничего не изменилось, — и мы с ней вместе смеемся.
Лу улыбается, и улыбка такая знакомая, хоть и желтозубая, что меня будто ткнули в живот горячим пальцем. Егоулыбка. Но странно видеть ее — здесь.
— Девочки, — говорит он. — Бесподобно. Смотритесь.
Он лжет. Мне сорок три, и Рее тоже. Она замужем, у нее в Сиэтле трое детей. Трое! Просто не верится. А я опять при маме, домучиваю бакалаврскую степень в филиале Калифорнийского университета — домучиваю, потому что до этого вылетала из универа несколько раз и уже ни на что не надеялась. «Это всё твои двадцать лет» — так мама говорит про упущенное время, как бы спокойно и с улыбкой, но мои двадцать начались задолго до двадцати и растянулись на много лет после. Надеюсь, что уже прошли. Иногда по утрам, когда я сижу у себя на кухне, с солнцем за окном начинает твориться что-то не то. Я тянусь за солонкой, сыплю себе на руку между волосками дорожку соли и тупо думаю: да, прошли. Все прошло. Мимо. В такие дни я стараюсь не закрывать глаза надолго. Иначе будет весело.
— Да ладно тебе, Лу, ты же видишь, какие мы две старые кошелки! — Рея легонько похлопывает его по хлипкому плечу.
Она показывает ему фотки своих детей, держит у него перед глазами.
— Кисуля, — говорит он про старшую, Надин, которой шестнадцать, и — подмигивает, что ли? А может, у него просто глаз дергается.
— Эй, Лу, — говорит Рея. — Ты это прекрати!
Я ничего не говорю. Горячий палец снова тычется в меня. Прямо в живот.
— Как твои дети? — спрашивает Рея. — Часто их видишь?
— Не всех, — отвечает Лу своим новым, сдавленным голосом.
Их у него было шестеро — от трех браков, через которые он пронесся не оглядываясь. Самый любимый из всех — Рольф, второй по старшинству. Он жил тут, в этом доме, тихий мальчик с голубыми глазами — слегка потерянными, когда он смотрел на своего отца. Мы с Рольфом оказались полными ровесниками, родились в один и тот же год, в один день. Я все время пыталась представить, как мы, два крошечных конвертика, лежим в двух разных больницах и орем. Однажды мы с ним стояли рядом, голые, перед большим зеркалом, пытались разглядеть что-то особенное, какой-то знак — который должен же быть у людей, родившихся в один день. А под конец Рольф перестал со мной разговаривать. Выходил из комнаты, когда я входила.
Огромной кровати Лу с мятым темно-красным покрывалом уже нет, слава богу. И телевизор другой, с плоским экраном, — там баскетбол, момент такой острый, что все остальное в комнате, включая нас, кажется смазанным. Входит парень в черном костюме, с бриллиантом в ухе, поправляет трубки у Лу в носу, измеряет давление. Из-под одеяла тянутся, извиваясь, еще какие-то трубки с прозрачными пластиковыми мешочками на концах, я стараюсь туда не смотреть.
Лает собака. Глаза у Лу закрыты, он всхрапывает. Лощеный медбрат, он же дворецкий, смотрит на часы и уходит.
Значит, вот так. Вот на что я растранжирила все то время. На человека, который оказался стариком. На дом, в котором оказалось пусто. Не выдержав, я всхлипываю. Рея обнимает меня — тут же, не думая, спустя столько лет. У нее обвислая кожа: Лу мне как-то объяснял, что веснушчатая кожа рано стареет — а Рея всяв веснушках. «Ничего не поделаешь, — сказал он тогда, — наша Рея обречена».
— Трое детей… у тебя… — рыдаю я в ее волосы.
— Чш-ш-ш!..
— А у меня что?
Наши бывшие одноклассники теперь делают кино, или компьютеры, или кино на компьютерах — потому что компьютерная революция, все кругом про нее кричат. А я пытаюсь учить испанский. Выписываю слова на карточки, и мама по вечерам меня проверяет.
Трое детей. И старшей, Надин, — шестнадцать. Мне было семнадцать, когда мы с Лу познакомились. Я тогда добиралась до дома автостопом, а он ехал в своем красном «мерседесе». В семьдесят девятом это казалось началом прекрасной сказки, в которой все было возможно. Но сказка закончилась. Вот она, жирная черта.
— И главное, ради чего? — бормочу я. — Глупо, бессмысленно…
— Так не бывает, — отвечает мне Рея. — Во всем есть смысл. Просто ты его пока не увидела.
Рея всегда знала, чего она хочет, все время. И когда слэмилась перед сценой, и когда рыдала. И даже когда у нее игла торчала из вены — она наполовину притворялась. А я нет.
— Да, — говорю я. — Я его не увидела.
Сегодня плохой день, в такие дни солнце похоже на ощеренный рот. Вечером мама придет с работы, посмотрит на меня и скажет: «Знаешь, ну его, твой испанский», — сделает нам по томатному соку с лимоном и перцем (у нее это называется «коктейль Дева Мария»), украсит бумажными зонтиками и врубит стерео Дейва Брубека. Мы сыграем с ней в домино или в кункен. Когда я смотрю на маму, она мне улыбается. Каждый раз, всегда. А у самой в глазах усталость, впечатанная намертво.
В молчание просачивается какая-то мысль, мы с Реей оборачиваемся. Оказывается, Лу смотрит на нас. Зрачки пустые, будто мертвые.
— Месяц. Не был. На воздухе, — говорит он. И кашляет после каждого слова. — Не хотелось.
Рея катит его кровать. Я иду на шаг сзади, везу капельницу на колесиках. Чем ближе к выходу, тем сильнее я сжимаюсь от страха: сочетание солнечного света и больничной кровати кажется мне невозможным, взрывоопасным. Потому что у бассейна нас сейчас встретит настоящий Лу: он всегда сидит там — на столике перед ним красный телефон с длинным шнуром и ваза с зелеными яблоками, — и тот, настоящий Лу и этот старик вцепятся друг в друга. Да кто ты такой? В моем доме никогда не было стариков — и не будет!Старость безобразна, ей тут не место.