— Туда, — говорит Лу.
Он смотрит на бассейн. Как всегда.
Телефон на месте, но он черный и без шнура. Он лежит на маленьком стеклянном столике, рядом со стаканом фруктового коктейля. Кто-то из персонала устраивает тут себе красивую жизнь — не пропадать же добру. Медбрат-дворецкий?
А может, это Рольф? Что, если он до сих пор живет здесь, в этом доме? Заботится об отце? Я вдруг чувствую его присутствие — как раньше, когда он входил в комнату, и я узнавала его сразу, даже не оборачиваясь. Просто по движению воздуха. Однажды после концерта мы с ним спрятались за генераторной будкой возле бассейна. Лу орал, звал меня: «Джослин! Джо-слин!» — а мы с Рольфом хихикали, и генератор тарахтел прямо у нас внутри. Мой первый поцелуй, думала я после. Обманывала себя, конечно. К тому времени у меня уже было все, что только могло быть.
Мы с ним так ничего и не высмотрели в зеркале. У Рольфа была гладкая грудь: никаких знаков. Знак был не в зеркале, он был везде. Юность — это был наш знак.
Когда это случилось — в маленькой комнатке Рольфа, куда солнце просачивалось сквозь жалюзи узкими полосками, — я притворилась, будто у меня все впервые и до этого ничего не было. Он смотрел мне в глаза, и я удивлялась тому, что я, оказывается, могу еще быть такой нормальной. И что мы оба с ним такие гладкие.
— Где, — говорит Лу. — Эта. Штука. — Он ищет панель, которая регулирует угол наклона. Хочет смотреть по сторонам, как раньше, когда он сидел у бассейна в красных плавках и от его загорелых ног пахло хлоркой. В руке телефон, между ногами я, а другая его рука — у меня на затылке. Наверное, птицы тогда тоже щебетали, но из-за музыки мы их не слышали. Или теперь стало больше птиц?
Изголовье приподнимается с тонким ноющим звуком. Он жадно, с тоской озирается.
— Старик, — говорит он. — Я.
Снова лает собака. Вода в бассейне покачивается, будто кто-то в него только что прыгнул. Или вылез.
— А где Рольф? — спрашиваю я — это первые мои слова после «привета».
— Рольф. — Лу моргает.
— Ну да, Рольф? Твой сын?
Рея смотрит на меня, трясет головой. Что ей надо? Слишком громко говорю, что ли? Во мне поднимается гнев, ударяет в голову, стирая все мысли, как мел со школьной доски. Что это за старик, который подыхает тут у меня на глазах? Мне нужен тот, другой — ненасытный эгоист, который, крутанув меня ногами, разворачивал к себе лицом, прямо здесь, у всех на виду, и толкал свободной рукой мою голову к себе, и одновременно смеялся в трубку. И плевать ему было, что все окна в доме смотрят на бассейн. И окно его сына тоже. Сказала бы я сейчас пару слов — тому, другому.
Лу что-то говорит. Мы склоняемся ближе, прислушиваемся. Опять прислушиваемся, думаю я про себя. Как всегда.
— Рольф. Не смог, — с трудом разбираю я.
— Что значит «не смог»?
Старик плачет, слезы ползут по щекам.
— Джослин, какого черта? — говорит Рея, и в ту же секунду обрывки моего сознания соединяются, и я понимаю: я же знаю про Рольфа. И Рея знает. Все знают.
— Двадцать восемь, — говорит Лу. — Было. Ему.
Я закрываю глаза.
— Сто лет. Назад. — Слова в его груди расщепляются, превращаясь в сипение. — Но.
Да. Двадцать восемь — это было сто лет назад. Солнце щерится мне прямо в глаза, поэтому я держу их закрытыми.
— Потерять ребенка, — бормочет Рея. — Не могу представить.
Меня распирает гнев, и руки ноют по всей длине. Я хватаюсь за ножки больничной кровати, дергаю на себя — кровать переворачивается, он соскальзывает в бирюзовый бассейн. От выдранной из его вены иглы в воде расплывается бурая муть. Потому что я по-прежнему сильная, даже после всего. Я прыгаю за ним, Рея что-то кричит — но я прыгаю, зажимаю его голову между колен и держу так, жду, пока он обмякнет, мы с ним оба ждем, потом он начинает дрыгаться и извиваться — жизнь уходит. Когда он совсем затихает, я разжимаю колени. Он всплывает на поверхность.
Я открываю глаза. Никто не двинулся с места. У Лу по щекам все еще катятся слезы, пустые глаза обшаривают бассейн. Рея через простыню дотрагивается до его груди. Сегодня плохой день.
От солнца у меня начинает раскалываться голова. Я смотрю прямо на Лу и говорю:
— Убила бы тебя. Заслужил…
— Ну все, хватит! — резким, материнским голосом обрывает меня Рея.
Лу вдруг смотрит мне в глаза, впервые за сегодня. И я наконец узнаю того человека, который говорил мне: Ты — лучшее из всего, что было в моей жизни,и Мы объедем с тобой весь мир— и, усмехаясь слепящему солнцу, разлитому по ярко-красному капоту: Подвезти, красавица? Ну что ж, говори, куда ты хочешь.
Он смотрит на меня, ему страшно, но он улыбается — той, прошлой улыбкой.
— Слишком поздно, — говорит он.
Слишком поздно. Я запрокидываю голову, гляжу на крышу. Однажды мы с Рольфом просидели там всю ночь: глазели сверху на шумную вечеринку, которую Лу устроил для одной из своих групп. Потом шум стих, музыканты разошлись, но мы все равно остались на крыше: валялись на прохладной черепице, ждали солнца. Оно вскоре взошло — ясное, маленькое и круглое. «Как младенец», — сказал тогда Рольф, а я заплакала. Такое хрупкое новорожденное солнце, и мы его обнимаем.
Каждый вечер моя мама ставит галочку в календаре: еще один день я чистая. Уже больше года, так долго я не держалась еще ни разу. «Джослин, у тебя вся жизнь впереди», — говорит она. И когда я ей верю, пусть на минуту, у меня перед глазами словно поднимается пелена. Это как выйти на свет из темной комнаты.
Лу опять что-то говорит. Точнее, пытается.
— Девочки. Встаньте. По сторонам. Пожалуйста.
Рея берет одну его руку, я другую. Рука отечная, тяжелая, сухая — незнакомая. Мы с Реей смотрим друг на друга над его головой. Вот мы, втроем, как прежде. Как в самом начале.
Он больше не плачет. Оглядывает свой мир. Бассейн, желто-синий узор на плитке. Мы так и не съездили ни в Африку, никуда. Вообще почти не выбирались из этого дома.
— Хорошо. С вами, — задыхаясь, сипит он. — Девочки.
Цепляется за наши руки, будто боится, что мы сбежим. Но мы не бежим. Мы смотрим на бассейн, слушаем птиц.
— Спасибо, девочки, — говорит он. — Еще минуту. И еще. Вот так.
Глава 6
Крестики-нолики
Началось так: я сидел на скамейке в Томпкинс-сквер-парке, просматривал «Спин», прихваченный со стеллажа в книжном, глазел на ист-виллиджских дамочек, спешащих после работы домой, и, как всегда, ломал голову над тем, почему тысячи женщин в Нью-Йорке, не имеющих решительно никакого сходства с моей бывшей женой, тем не менее выуживают из памяти образ моей бывшей жены. Но тут вдруг выяснилось кое-что интересное: мой старый друг Бенни Салазар — теперь известный музыкальный продюсер. В журнале «Спин» — целая статья про Бенни: как он сделал себе имя на группе под названием «Кондуиты» и как эта группа года три или четыре назад выпустила мультиплатиновый альбом. И картинка: Бенни, весь взвинченный, глаза чуть косят от волнения, получает какую-то премию — такой застывший лихорадочный момент, к которому, сразу видно, пристегнута целая счастливая жизнь. Я посмотрел на картинку полсекунды и захлопнул журнал. И решил больше не думать о Бенни. Конечно, эта грань — между тем, когда думаешь о человеке и когда думаешь о том, чтобы о нем недумать, — она очень тонкая, но у меня с выдержкой и терпением все о’кей, я умею не пересекать ее по многу часов подряд — по многу дней, если надо.
Я не думал о Бенни неделю — точнее, думал все время о том, чтобы не думать о Бенни, так что для других мыслей места уже не оставалось, — после чего решил написать ему письмо. Из статьи я узнал, что его офис находится в зеленой стеклянной башне, на углу Парк-авеню и Пятьдесят второй. Я доехал туда на метро, постоял немного с задранной головой, оглядывая этаж за этажом, — пытался угадать, высоко ли сидит Бенни. И, скользя взглядом по зеленому стеклу, опустил письмо в почтовый ящик. Я написал:
Привет, Бенджо. (Так я его раньше называл.)Давненько не виделись. Я слышал, ты теперь большой человек. Грандиозная удача. Поздравляю. Всего наилучшего. Скотти Хаусманн.